Если, конечно, не считать Брута, единственного по-настоящему трагического актера в этой пьесе: ведь для него речь шла вовсе не о том, чтобы принять участие, под влиянием бог весть какого стадного инстинкта, в ритуальном убийстве племенного вождя. Он не готовился убить Отца-прародителя. Он должен был убить собственного отца — и этот его родитель сам бросил ему вызов.
Тем не менее Брут притворился, что принял аргументы остальных двадцати трех заговорщиков; а в конце концов убедил себя в том, что происходит по прямой линии от того Брута, который избавил Рим от последнего из его царей, и стал еще более чопорным, чем всегда; для него тоже слова в итоге оказались более сильными, чем обозначаемые ими истины. Он застыл в позе героя-цареубийцы; ловушки были расставлены, и оставалось только ждать; то, что задумали заговорщики, свершилось: Брут перешел на их сторону.
С этого дня, когда (для него и для его сообщников) фантазии стали сильнее реальности, он до конца оставался самым упорным и пылким из двадцати четырех.
Долгое время заговорщики колебались между несколькими возможными планами. Они хотели сбросить Цезаря с мостков и потом задушить[78]
, подстеречь его у выхода из дома, напасть на его носилки, когда он будет пересекать Форум, направляясь к Священной дороге, — но в конце концов решили действовать в курии Помпея, в день мартовских ид, то есть 15 марта.Что касается Цезаря, то он по-прежнему обходился без личной охраны. Время от времени заговаривали о том, что его статую следует поместить в храм богини Салус, «Здоровья», но он не давал соответствующего распоряжения. Это было не близорукостью, но опять-таки вызовом; он прекрасно знал содержание распространявшихся слухов, и трудно представить, чтобы из своих носилок он не видел тех надписей, которые множились на стенах римских домов. Он не мог оставаться глухим и к выкрикам
Однако Цезарь считал, что его враги не решатся нарушить табу. Он продолжал заниматься своими многочисленными делами с привычными для него энергией и методичностью, ибо верил в действенность своего магического щита; но он забыл о том, что сакральную (неприкосновенную) личность отделяет от сакральной (обреченной на гибель) жертвы не такое уж большое расстояние.
И когда толпа вслед ему кричала «
Однако в другой раз он сказал со своей обычной высокомерной иронией: «Я скорее предпочту быть консулом и иметь на своей стороне право, нежели быть царем и нарушать его»; и все, кто при этом присутствовал, задумались: не намекает ли император на то, что хочет добиться официального присвоения ему титула
Тогдашние мысли диктатора для нас непроницаемы. Скорее всего, он вел себя, как на войне: прежде чем переходить к наступлению, наблюдал за передвижениями противника, прощупывал почву. А может, даже еще не знал, будет ли наступать, еще ничего не решил. Но, как всегда, действовал в зависимости от обстоятельств — он был превосходным тактиком и стратегом. И в ту зиму, когда до него непрестанно доходили слухи о готовящемся заговоре, он лавировал между внешним безразличием к происходящему и двусмысленными заявлениями, причем делал это с таким блеском, что его противники уже не могли оправдать будущее покушение иначе, как заставив Цезаря открыто высказаться в пользу царской власти.
Они осуществили свое намерение в мгновение ока: однажды январским утром римляне, проснувшись, обнаружили, что все статуи императора, сколько их ни есть в городе, имеют на головах белые повязки.
Диадемы — такие же, как та, которую носит Клеопатра. На сей раз Цезарь понял, что нужно что-то предпринять, решительно пресечь кривотолки и перестать плавать в мутной воде двусмысленностей. Для этой цели он выбрал ближайший праздничный день, когда справлялся старинный ритуал очищения и плодородия (Луперкалии), все еще очень популярный: мужчины, одетые только в опоясания из козлиных шкур, обегают вокруг Палатинского холма, древней крепости Ромула, и бьют плетьми женщин, подставляющих себя под их удары, — обычно это бывают бездетные матроны, надеющиеся таким образом забеременеть.