Читаем Клерамбо полностью

* Так назывались французские придворные писатели XV в., сосредоточивавшие все внимание на виртуозности формы. (Прим. перев.)Клерамбо не поссорился с Перротеном, но проникся к нему большой жалостью. После итого он несколько дней нигде не показывался. Это первое соприкосновение с внешним миром подействовало на него удручающе. Друг, в котором он рассчитывал найти руководителя, жалким образом подвел его. Он чувствовал себя в большом смущении. Клерамбо был слаб; он не привык руководить собой. Никогда еще этому искреннему поэту не приходилось думать без посторонней помощи. До сих пор он не чувствовал никакой потребности выйти из-под руководства чужой мысли; он свыкся с ней, стал ее восторженным и вдохновенным рупором. – Перемена была слишком резкая. Несмотря на ту ночь кризиса, он снова был во власти своей неуверенности; натура наша не может преобразиться мгновенно, особенно у того, кому перевалило за пятьдесят, какую бы эластичность ни сохранили пружины его ума. И свет, приносимый откровением, не отличается такой ровностью, как разостланная по летнему небу блестящая скатерть солнечных лучей. Скорее он похож на электрический фонарь, который мигает и не раз тухнет, пока не урегулируется ток. В моменты замирания этой прерывистой пульсации тени кажутся более черным и ум более хромающим. – У Клерамбо нехватало духу положиться на собственные силы.Он решил обойти своих знакомых. У него их было много в литературном и университетском мирах, а также среди образованной буржуазии. Не может быть, чтобы среди них он не нашел умов, которые не сознавали бы подобно ему, – лучше, чем он, – неотступно преследовавших его проблем и не помогли бы уяснить их. Не открываясь еще, он робко попробовал проникнуть в них, послушать их, понаблюдать. Но он упустил из виду, что глаза его изменились; и картина хорошо известного ему мира показалась ему новой и бросила его в холод.Все "гуманитары" были мобилизованы. Индивидуальности стушевались. Университеты составляли министерство прирученного разума; его обязанностью было редактировать акты господина и хозяина – государства. Различные службы можно было узнать по их профессиональным уродствам.Профессора словесных наук были преимущественно мастерами по части нравоучений в три счета, по части ораторского силлогизма. У них была мания крайне упрощать логическое рассуждение, вместо доводов они оперировали громкими словами и злоупотребляли немногочисленными ясными идеями, всегда одними и теми же, без теней, без оттенков и без жизни. Они их вытаскивали из арсенала так называемой классической древности, ключ от которого ревниво охранялся в течение века поколениями академических мамелюков. Эти риторические и устарелые идеи, которые, по недоразумению, назывались "гуманитарными", хотя во многих отношениях они оскорбляют здравый смысл и чувства современных людей, носили печать римского государства, прототипа всех европейских государств. Патентованными их истолкователями были риторы на государственной службе.В области абстрактных построений царили философы. Они владели искусством объяснять конкретное при помощи абстрактного, действительное при помощи его тени, искусством систематизировать небольшое число поспешных, пристрастно подобранных наблюдений и в своих перегонных кубах извлекать из них законы управления вселенной; они усердно старались подчинить многогранную и изменчивую жизнь единству разума – понятно, собственного разума. Этому империализму разума благоприятствовали ухищрения услужливой софистики, съевшей собаку на манипуляциях с идеями; господа философы умели их вытягивать, растягивать, свивать и сплетать, точно пасту из алтеи: вот уж кому было бы нетрудно провести верблюда через игольное ушко! Они могли одинаково хорошо доказывать и белое и черное и по желанию находить у Иммануила Канта то свободу мира, то прусский милитаризм.Историки были прирожденными писцами, нотариусами и адвокатами государства, приставленными к охранению его хартий, его грамот и тяжеб, и вооруженными до зубов для будущего сутяжничества… История! Что такое история? История успеха, демонстрация совершившегося факта, справедлив он или несправедлив. У побежденных нет истории. Да будете вы обойдены молчанием, персы Саламина, рабы Спартака, галлы, арабы Пуатье, альбигойцы, ирландцы, индейцы обеих Америк и колониальные народы!.. Когда достойный человек, терпящий от несправедливого отношения современников, возлагает, чтобы утешиться, надежду на потомство, он упускает из виду, как мало средств у этого потомства получать сведения о прошлых событиях. Оно знает о них лишь то, что адвокаты официальной истории считают выгодным для своего клиента – государства. Разве только вмешается адвокат противной стороны – либо другой национальности, либо угнетенной социальной или религиозной группы. Но на это мало шансов: горшок с розами хорошо охраняется!Риторы, софисты и крючкотворцы: три корпорации факультета словесных наук, факультета грамот, визированных и патентованных.Представители "точных наук" были бы, по характеру своих занятий, немного лучше ограждены от влияний и заразы извне, если бы оставались при своем ремесле. Но их заставили отвлечься от него. Приложения точных наук заняли такое крупное место в практической действительности, что ученые очутились в первых рядах битвы. Волей-неволей им пришлось подвергнуться инфекции общественного мнения. Самолюбие людей науки оказалось кровно заинтересованным в победе общего дела; а последнее одинаково вмещает в себе и героизм солдат, и безумства общественного мнения, и ложь публицистов. Очень немногие имели силу держаться независимо. Большинство принесло, вместе со строгостью и последовательностью геометрического мышления, профессиональное соперничество, которое всегда обострено между учеными различных стран.Что касается чистых писателей, поэтов, романистов, не занимавших официального положения, то независимость, казалось, давала им выгоду. К несчастью, очень немногие способны судить самостоятельно о событиях, выходящих за пределы их обычных интересов, эстетических или коммерческих. Большинство, и вовсе не второстепенные, невежественны, как карпы. Лучше всего бы им оставаться в своей лавочке; так бы они и сделали, если бы следовали естественному инстинкту. Но заговорило тщеславие, подзадорившее их самым глупым образом вмешаться в общественные дела и произнести свое слово о вселенной. Ничего дельного они сказать неспособны. За отсутствием собственных суждений, они вдохновляются крупными общественными течениями. Их реакции на внешние потрясения отличаются необыкновенной живостью, потому что они сверхчувствительны и болезненно тщеславны; а когда у тщеславия нет собственных мыслей, оно преувеличивает чужие мысли. Это их единственная оригинальность, и, боже мой, как они ею злоупотребляют!Кто же остается? Церковники? Они-то и манипулируют самыми сильными взрывчатыми: идеями Справедливости, Истины, Добра, Бога, и пускают эту артиллерию на защиту своих страстей. Безумная их гордость, которой они даже не сознают, присваивает себе в собственность бога и исключительное право торговать им оптом и в розницу. Этим людям не хватает не столько искренности, порядочности и даже доброты, сколько смирения. Его у них нет ни на грош, чтС бы они ни заявляли. А то, которое они практикуют, состоит в поклонении собственному пупу, отраженному в Талмуде, Библии или Евангелии. Это чудовища гордыни. Они недалеко ушли от легендарного безумца, вообразившего себя богом-отцом! Многим ли безопаснее считать себя его управляющим или же секретарем?Клерамбо был поражен худосочием интеллигентского племени. Гипертрофия у буржуазной касты способностей упорядочивать и выражать мысль имеет нечто тератологическое. Жизненное равновесие нарушено. Это бюрократия разума, считающая себя гораздо выше простого рабочего. Конечно она полезна… Кто станет это отрицать? Она накапливает, она классифицирует мысли в своих ящиках; она возводит из них разнообразные постройки. Но как редко приходит ей в голову проверить годность материалов, с которыми она оперирует, и обновить содержание мысли! Кичливая сторожиха обесцененного сокровища.Если бы, по крайней мере, это заблуждение было безобидным! Однако идеи требуют постоянного сличения с действительностью, ежечасного омовения в водах опыта, иначе они высыхают и приобретают ядовитые свойства. От них падает на новую жизнь тяжелая тень, погружающая все во мрак и называющая лихорадку…Нелепое колдовство абстрактных слов! Какой толк низлагать королей, и какое у нас право смеяться над слугами, умирающими за своих господ, если вся эта шумиха приводит лишь к замене их тираническими сущностями, наряженными в ту же мишуру? Лучше уж доподлинный монарх, которого видишь, осязаешь и которого можно прогнать! Но эти абстракции, эти невидимые деспоты, которых никто не увидит и никогда не видел!.. Ведь мы имеем дело лишь с великими "Евнухами", жрецами "спрятанного крокодила" (как его называл Тэн), со священнослужителями-интриганами, заставляющими говорить идола. О, если бы завеса разодралась, и мы узнали зверя, скрывающегося в нас! Для человека менее опасно быть откровенным скотом, чем рядить свое скотство в лживый и болезненный идеализм. Мы не устраняем свои животные инстинкты, но обоготворяем их. Мы их идеализируем и стараемся объяснить. Так как это возможно только ценой крайнего упрощения (таков закон нашего разума: чтобы понимать, разум уничтожает не меньше, чем берет), то мы искажаем их, усиливая в одном каком-нибудь направлении. Все что уклоняется в сторону от предписанной линии, все что стесняет узкую логику нашего умственного построения, мы более чем отрицаем: мы громим, присуждаем к истреблению, во имя священных принципов. Вследствие этого мы производим огромные порубки в живой бесконечности природы, чтобы дать простор выбранным нами деревьям отвлеченной мысли: они развиваются в пустыне, среди опустошений, чудовищно. Такова гнетущая власть деспотических форм Семьи, Родины и создаваемой к их услугам ограниченной морали. Несчастный человек гордится своим созданием – и является его жертвой! Человечество, занимающееся резней, не посмело бы устроить ее в настоящее время из одних корыстных интересов. Корыстными интересами оно ничуть не похваляется, но зато похваляется Идеями, которые в тысячу раз губительнее. Человек видит в идеях, ради которых сражается, свое человеческое превосходство. Я же в них вижу его безумие. Воинственный идеализм есть одна из свойственных нам болезней. Его следствия подобны алкоголизму. Он умножает во сто раз злобу и преступность. Производимое им отравление повреждает мозг. Он населяет его галлюцинациями, принося им в жертву живых людей.Необычайное зрелище представляет собой внутренность черепов! Пляска фантомов, затуманивающих горячечные мозги: Справедливость, Свобода, Право, Родина… Все эти бедные мозги, одинаково искренние, все обвиняют других в неискренности! Из этой фантастической борьбы между сказочными тенями снаружи видим только конвульсии и вопли человека зверя, одержимого легионами демонов… А под рассекаемыми молнией грозовыми тучами, в которых яростно дерутся большие хищные птицы, копошатся и сосут кровь, как вши в шерсти животных, реалисты, дельцы: жадные пасти, загребущие руки, исподтишка разжигающие страсти, которые они эксплоатируют, сами их не разделяя…О Мысль, уродливый и пышный цветок, произрастающий на перегное вековых инстинктов!… Ты – стихия. Ты проникаешь человека, пропитываешь его; но ты происходишь не от него. Твой источник ускользает от него, и твоя сила его превосходит. – Чувства человека довольно хорошо приспособлены для практического употребления. Мысль же вовсе не приспособлена. Она его одолевает и сбивает с толку. Некоторому весьма ограниченному числу особей удается справиться с этим потоком. Но огромная масса увлекается им хаотически, беспорядочно. Его страшная сила не подчинена человеку. Человек старается подчинить ее себе, и опаснее всего его иллюзии, будто он действительно ею управляет. Он похож на ребенка, играющего с взрывчатыми веществами. Нет никакого соответствия между этими огромными махинами и предметом, для которого их употребляют его хилые руки. Иногда от этого все взлетает на воздух…Как уберечься от опасности? Задушить мысль, вырвать дикие идеи? Это значило бы выхолостить человеческий мозг, лишить человека главного стимула к жизни. И все же хмельная влага мысли содержит яд, тем более ужасный, что он распространяется в массах в подкрашенном виде. Протрезвись же, наконец, человек! Посмотри кругом! Выйди из-под власти идей, освободись от своей собственной мысли! Научись укрощать свою Гигантомахию, эти пожирающие друг друга разъяренные фантомы… Великие богини: Родина, Право, Свобода, мы прежде всего лишим вас прописных букв. Спускайтесь с Олимпа в ясли и приходите без украшений, без оружия, богатые лишь своей красотой да нашей любовью!.. Я не знаю никаких богов Справедливости, Свободы. Знаю лишь своих братьев людей и их поступки, иногда справедливые, иногда несправедливые. И знаю также народы, которые все лишены истинной свободы, но все к ней стремятся и все, в большей или меньшей степени, позволяют себя угнетать.Вид окружающего мира, бьющегося в жестокой лихорадке, внушил бы мудрецу желание отойти в сторону и подождать, когда припадок пройдет. Но Клерамбо не был мудрецом. Он знал только, что он не мудрец. Знал, что говорить напрасно, и в то же время знал, что ему надо будет говорить, знал, что он заговорит. Он старался отложить опасный момент; и его робость, которая не могла свыкнуться с мыслью об одиночестве, в схватке со всеми жадно искала кругом собрата по духу. Если бы набралось таких двое и трое, вместе не так трудно было бы завязать бой.Первые, у кого он начал скромно нащупывать сочувствие, были бедняки, подобно ему потерявшие сыновей. Отец, известный художник, имел мастерскую на улице Нотр-Дам-де-Шан. Клерамбо жили по соседству с Омер Кальвилями. Это была очень славная чета стариков, очень буржуазная, очень спаянная. Они отличались мягкостью мысли, свойственной большому числу художников того времени, знавших Карьера и отмеченных далекими отблесками толстовства; подобно их простоте, мягкость эта кажется немножко деланной, хотя она основана на природном добродушии; правда, мода дня положила на нее один или два лишних штриха. Нет людей, менее способных понять развязанные войной страсти, чем эти художники, с искренней приподнятостью исповедующие религиозное уважение ко всему живому. Кальвили держались в стороне от течения; правда, они не протестовали, они принимали, но так, как принимают болезнь, смерть, человеческую злобу: печально, с достоинством, не примиряясь. Пламенные стихи Клерамбо, которые он читал им во время своих посещений, вежливо выслушивались и встречали слабый отклик… – Но вот, в тот самый час, когда Клерамбо, разуверившись в воинственных иллюзиях, думал сойтись с ними, они от него удалялись, возвращаясь на только что покинутое им место. Смерть сына произвела на них действие, противоположное тому, что преобразило Клерамбо. Теперь они неуклюже вступали в битву, как бы желая заместить погибшего; они жадно вдыхали газетный смрад. Клерамбо застал их обрадованными в своем горе слухами, что Америка готова воевать хоть двадцать лет. Он попробовал заметить:
Перейти на страницу:

Похожие книги

Ада, или Отрада
Ада, или Отрада

«Ада, или Отрада» (1969) – вершинное достижение Владимира Набокова (1899–1977), самый большой и значительный из его романов, в котором отразился полувековой литературный и научный опыт двуязычного писателя. Написанный в форме семейной хроники, охватывающей полтора столетия и длинный ряд персонажей, он представляет собой, возможно, самую необычную историю любви из когда‑либо изложенных на каком‑либо языке. «Трагические разлуки, безрассудные свидания и упоительный финал на десятой декаде» космополитического существования двух главных героев, Вана и Ады, протекают на фоне эпохальных событий, происходящих на далекой Антитерре, постепенно обретающей земные черты, преломленные магическим кристаллом писателя.Роман публикуется в новом переводе, подготовленном Андреем Бабиковым, с комментариями переводчика.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века
Ада, или Радости страсти
Ада, или Радости страсти

Создававшийся в течение десяти лет и изданный в США в 1969 году роман Владимира Набокова «Ада, или Радости страсти» по выходе в свет снискал скандальную славу «эротического бестселлера» и удостоился полярных отзывов со стороны тогдашних литературных критиков; репутация одной из самых неоднозначных набоковских книг сопутствует ему и по сей день. Играя с повествовательными канонами сразу нескольких жанров (от семейной хроники толстовского типа до научно-фантастического романа), Набоков создал едва ли не самое сложное из своих произведений, ставшее квинтэссенцией его прежних тем и творческих приемов и рассчитанное на весьма искушенного в литературе, даже элитарного читателя. История ослепительной, всепоглощающей, запретной страсти, вспыхнувшей между главными героями, Адой и Ваном, в отрочестве и пронесенной через десятилетия тайных встреч, вынужденных разлук, измен и воссоединений, превращается под пером Набокова в многоплановое исследование возможностей сознания, свойств памяти и природы Времени.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века