"Все эти дни я не могла не то что продолжить свои записи, но даже хорошенько выспаться. Никаких препятствии к моему отъезду во Владимире больше не оказалось. Все образовалось неожиданно быстро и просто. Меня пригласили к той самой постной даме, о которой я уже писала. На сей раз она была со мною предупредительна и даже ласкова, поинтересовалась, не передумала ли я, а потом, убедившись в моем твердом намерении, даже облобызала меня и прослезилась. Нас было несколько человек, а в Москве к нам присоединились еще и те, что прибыли из Ярославля, Твери и Рязани. Вагон был полон, и мы быстро друг с другом перезнакомились. Теперь, когда все уже окончательно решилось, мы вдруг поняли, что все порядочные трусихи и дело, на которое идем, представляется нам лишь приблизительно, а оно и трудно и опасно. Особенно мы это почувствовали на небольшом разъезде под Кишиневом, где нас задержали, чтобы пропустить поезд с ранеными… Старшей среди нас на время переезда была назначена дама средних лет, некто госпожа Сребродольская, уже побывавшая в Герцеговине (о ее прошлом мы ничего не знали, а она не любила рассказывать, но все подозревают нечто романтическое). Воспользовавшись впечатлением, которое произвел на всех санитарный поезд, она немножко охладила наши разгоряченные головы, и война, в которой мы так желали принять участие, впервые предстала перед нами в своем жутком обличье. Впрочем, мы и сами в этом вскоре убедились, когда в наш лазарет привезли первых искалеченных на дунайской переправе.
Мне повезло: при назначении я оказалась в одной группе с Сребродольской, и она как-то сразу взялась меня опекать и учить тем нехитрым, но очень важным премудростям, без которых все мы на первых порах выглядели беспомощными, как брошенные в воду котята.
При виде первого же раненного в ногу солдатика, которого я должна была перевязать, мне сделалось дурно, и я едва не потеряла сознания. Но Сребродольская была рядом, быстро наложила повязку и подбодрила меня, так что в следующий раз я уже чувствовала себя увереннее.
Наш лазарет все время передвигается вслед за наступающей армией. Я с надеждой вглядываюсь в проходящих мимо солдат: мне почему-то кажется, что где-то здесь, совсем рядом со мною, находится Дымов. От мысли этой и сладко и страшно. Особенно страшно, когда я подумаю, что и он может оказаться на столе у Ван Ваныча (так мы зовем нашего хирурга), а я ничем не смогу ему помочь. Так было уже однажды в мое дежурство, когда Ван Ваныч отнимал руку казачьему есаулу из свиты генерала Скобелева. Рана была опасной, оказалась раздробленной кость, есаул лежал без кровинки в лице, я растерялась, перепутала инструмент, и Ван Ваныч, всегда спокойный и выдержанный, глянул на меня так, что я готова была провалиться сквозь землю…
В Тырнове мы задержались ненадолго. Уже через два дня приказано было перебираться в Габрово. Но и тут не успели мы расположиться, как явился Ван Ваныч и сказал, что утром снимаемся и идем в обозе болгарского ополчения на Хаинкиойский перевал.
Иногда, особенно если я остаюсь одна, что случается очень редко, мне кажется, что все, происходящее со мною, не явь, а какой-то нескончаемый неправдоподобный сон…
Ночами все чаще вижу Покровку, живого деда, отца и обязательно — Дымова. Вчера он явился передо мною в каком-то странном виде — без бороды и усов, в крестьянском малахае и валенках. К чему бы это?
Кончаю, все уже спят, пора и мне отдохнуть. Завтра тяжелый день".
А ведь Варю в тот вечер отделяло от Дымова всего лишь полдня пути. Но ни сейчас, ни завтра, ни послезавтра они так и не встретятся и совсем уж было затеряются среди поднятых войною с нажитых мест, измученных изнуряющими переходами и еще более изнуренных безвестностью людей, как вдруг судьба сведет их снова: уже в августе, в потоке спускающихся с гор искалеченных, истерзанных осколками и штыками, умирающих от потери крови и от заражения, Варя увидит, сердцем почувствует, в одной из санитарных фур своего Дымова, и, когда уж не затеплится и робкой надежды, и даже Ван Ваныч растерянно опустит руки перед доставленным к нему на стол еще дышащим, но уже обреченным человеком, Варя выходит его и увезет в Покровки, в порыве любви и сострадания не ведая еще, сколько впереди и невыплаканных слез и безысходного отчаяния…
Но пока что Дымов был здоров и не ранен, хотя и совался под пули на переправе, и, засыпая на ходу, одолевал вместе со всеми каменистую дорогу на перевал.
Бибиков шел рядом. Стерших ноги неопытных солдатиков подбирали на обочинах, усаживали на подводы со снарядными ящиками (на санитарных фурах мест уже не было). Но выбившихся из сил все прибывало, подводы тяжелели, и взмыленные лошади, напрягаясь на подъеме, жалобно храпели и роняли на дорогу горячую пену. Тогда в общий строй становились и обозники, кляли и жару, и невиданные красоты непривычных и чужих им гор, и начальство, не знавшее жалости, хотя, как передавали из головы колонны, сам генерал Столетов, отдав на нужды больных рысака, тоже шел в пешем строю со своими ополченцами.