Сосед толкнул Иринушкина. Приказ — еще продвинуться.
Володя пополз. Сначала он ничего не видел, даже не очень ясно понимал, зачем ползет. Он почти наткнулся на скат землянки. Наверно, это было какое-нибудь складское помещение, рядом валялись ящики. Чуть подальше приметил еще один холм. В нем светилось крохотное оконце.
«Если бы фашисты знали, что мы тут, рядом, — мелькнула мысль, — вот бы поднялась кутерьма!» Сразу возник вопрос: что тогда? Ведь это было очень возможно. Неловко подвинулся, стукнул, чихнул. И тогда… Иринушкин хорошо знал инструкцию этой разведки. Обе группы должны вступить в бой, чтобы дать возможность хотя бы одному уйти с «языком».
Но где он, этот «язык»? Пока неизвестно. Как тут разобраться во тьме-тьмущей?
Почти ослепленный, Володя припал к земле, стараясь уйти в нее всем телом. Прошла минута, прежде чем он понял, что рядом выстрелила пушка.
В следующую минуту он услышал голоса и шорох падающей земли. Где-то близко траншея, и по ней идут.
Так вот почему задержались Куклин и Левченко. Угораздило ж попасть как раз на смену расчетов… Где они, двое друзей? Как ни старался Иринушкин, разглядеть их не мог.
Заскрипел снег. Володя повернулся и увидел, что оконце землянки то исчезнет, то появится. Около землянки ходил часовой.
Обозначился его темный силуэт, в шинели, с поднятым воротником. Чиркнула спичка. Спрятанная в ладонях, она осветила широкий небритый подбородок. Запахло табаком.
В то же мгновение Володя заметил две беззвучно подползающие тени. Это могли быть только Уварыч и Степан. От волнения замерло сердце.
Немец постучал сапогом о сапог, сплюнул, снова затянулся сигаретой.
Внезапно снизу вверх метнулось что-то темное, как сгусток ночи, и часовой мгновенно исчез. Послышался не то вздох, не то стон. Все стихло…
Обратную дорогу к озеру Володя находил по приметному береговому склону. Разведчики стягивались к месту сбора. Куклин и Левченко с пленным были уже на льду. Уварыч лизал окровавленную руку: часовой укусил, когда ему забивали рот кляпом.
Возвращались тем же порядком. Впереди тащили гитлеровца. Он был без сознания, и потому, чтобы сберечь время, решили не связывать его.
Очень скоро разведчики поняли, что совершили ошибку.
Только миновали колючую проволоку и направились к середине озера, пленный очнулся. Он вскочил на ноги и ударом кулака отбросил ближайшего к нему бойца.
Немец защищался расчетливо и очень умело. Каждый, кто приближался, налетал на его кулаки, тяжелые, как два молота. Но руки, занятые дракой, не могли освободить рот от затычки.
Он не заметил, а может быть, не оценил силу маленького Куклина. Тот ударил гитлеровца головой в грудь, и он рухнул.
Разведчики возвращались с добычей. За всю операцию не было сделано ни одного выстрела.
Ночь кончалась. Пленный снова пришел в себя. Ему стянули веревкой руки, велели идти самому.
Он увидел крепость и упал на колени. Он давился слезами, его щетинистые, намокшие щеки дрожали.
Только теперь послышался шум тревоги в Шлиссельбурге. Там вопили, стреляли. Но разведчикам это было уже не страшно.
«Языка» конвоировали в штаб дивизии Куклин и Иринушкин.
Позже Уварыч ушел в санпалатку перевязываться, а Володя в качестве переводчика присутствовал при допросе.
Сейчас он мог как следует разглядеть человека, которого впервые увидел этой ночью на бровке, у входа в землянку: огромного роста, немолод, лицо в шрамах. Сломанная и неровно сросшаяся переносица придавала ему грубое выражение.
Генерал велел пленному снять шинель. На темно-зеленом мундире блеснула высшая награда гитлеровской армии — железный крест.
— За что? — спросил комдив.
— За Варшаву, — ответил немец.
Рядом с крестом болталась на цепочке маленькая серебряная рукавичка.
— А это? — поинтересовался генерал.
— Я чемпион Пруссии по боксу.
— Вот так птица, — улыбнулся комдив и начал допрос.
«Язык» отвечал с готовностью. Его подвели к карте Шлиссельбурга, и он замолчал только потому, что не сразу сориентировался. Он назвал номера батальонов, показал, где они расположены.
Пленный выкладывал все, что знал. Под конец он попросил разрешения обратиться к генералу:
— Как поступят со мною?
Все еще углубленный в изучение карты, генерал ответил:
— Врач осмотрит, не очень ли повредили вас наши молодцы. Учтивости не обучены. Могли очень просто и кости поломать.
— А потом?
— Еще один допрос.
— О, я о другом.
Комдив подкидывал на ладони разлапистый железный крест и, должно быть, удивлялся, как мало он весит.
— Война для вас закончена, чемпион.
— А жизнь? Жизнь?
Пленный почти выкрикнул эти слова. Его можно было по-человечески пожалеть, измученного страхом, потрясенного тем, что пришлось пережить за одну эту ночь. Он ждет пощады. А дети Варшавы не взывали к жалости? Они не просили пощады?
Комдив встал и, тяжело ступая, ушел к себе.
Иринушкин повел «языка» в палатку к санитарам. День был солнечный. Искрились снежинки.
Пленный волочил ногу. Но он знал, что будет жить, и от возбуждения стал болтлив. Он оглядывался на солдата, шедшего сзади с автоматом, молодого русского солдата, который совсем неплохо знает его родной язык. Оглядывался и говорил, говорил.