Аэропорт с ничего не говорящим мне словом Mallorca, самая что ни на есть открыточная морская даль, полотенце сохнет на шезлонге, мокрая Аня в черном мокром купальнике, расшитом то там то сям бисером пляжного песка, скалит зубы, наверное, на мужа, какая красавица, оборачиваются на нее два голландца, эти русские целуются день–деньской, должно быть, медовый месяц. Идеально правильный квадрат ярко-синей воды в гостиничном бассейне, идеальное голое тело жены Вермана, которая падает в синеву на спину, − муж нажал на кнопочку за долю секунды до того, как вода облепила ее совершенно, в бассейне ни души, вот она и разделась, живот уже совсем карамельный и нос облупился. Бледное, раннее утро, задолго до круассанов, и кофе, и горячего шоколада, и сока из красных апельсинов, бледное лицо от бессонницы и всего, что не повторится, пить хочешь, да, и пить, и есть, и особенно тебя, хочу тебя, te quiero.
Опять она, закутанная в хитроумное золотое платье, без фаты, спина голая, а шлейф сияет по полу, и хрупкая, драгоценная туфелька, работы скорее ювелира, чем сапожника, сейчас споткнется о ковровую дорожку загса.
И опять она, в глухой коричневой школьной форме со стрекозьими крылышками эфемерного капронового фартука. Туфли на пуговках, нахмуренные брови – а глаза смеются, сейчас раздадут почетные грамоты и медали отличникам, а потом все будут танцевать, выпускной вечер, а в общем, ерунда все это, все равно она через три месяца за Вермана выходит.
***
Как только я толкнула подъездную дверь наружу, пошел дождь.
Скользнула щеколда английского замка, упал занавес, осталась по ту его сторону живая картина – и мне было и больно, и легко, и жалко, и совестно, и грустно. Я вдруг поняла, что молодая мать – это звучит гордо, что семья – это красиво, и какое-то непонятное восхищение детьми, вопреки их слабостям и недостаткам, независимо от их поступков и проступков, захлестнуло меня в одночасье.
Никакого логического объяснения этому странному чувству не было.
Так впервые в жизни я испытала умиление к ребенку.
Это совершенно перевернуло мой небольшой пятнадцатилетний мир. До этого дня я не могла понять, что можно вообще найти в таком занятии, как няньканье с детьми. Соседка Люда, моя ровесница, проводила дни напролет, прицепившись к какой-нибудь молодой усталой мамаше, чтобы повозиться с ее кривоногим чадом – и я изумлялась, зачем? Как добровольно, без принуждения человек может проводить время с хнычущим, непонятно чего требующим, неуклюжим, толстым и откровенно глупым существом? Снизойти до уровня развития двухлетнего ребенка было выше моих сил. И вот сейчас, увидев и подержав на руках чужого сына, я вдруг поняла зачем.
Пелена, скрывающая красоту младенческих лет, спала с моих глаз, и я вдруг узнала, с ясностью пророческого сна или видения Сивиллы, как легко и сладко засыпает он у матери на плече, пока Верман курит на балконе и ждет, когда Аня выйдет из Гришкиной комнаты. Ясно стало также, что после моего ухода им будет хорошо вдвоем. Что вообще, должно быть, хорошо жить в таком доме. В доме, где друг с другом разговаривали на «вы», чуть насмешливо, но очень вежливо, и когда муж в конце вечера обронил что-то вроде: «Ань, ты не помнишь, где у меня…», то она сказала: «Так вы, Владимир Валерьевич, в коробочке вон на той полке посмотрите…» – словно нельзя было разменивать «ты» на пустяки, при чужих, всуе.
Это был дом, где со вкусом шутили и ели, где жена отлично готовила, где дна было не разглядеть, но на поверхности мой жадный взгляд ласкали не страсть этой пары, и уж, само собой, не верность, – но какое-то такое сплочение, какое-то спокойное и уверенное «вместе», унисон мнений, прозрачная крепость, которую наполняли и создавали дети.
Так видение эфемерное, но упрямое, вылезло из кокона, расправило крылья и стало мечтой. Но за что мечте было уцепиться, куда деться? В доме Вермана на вид все было дивно хорошо. Жизнь, особенно семейная, представлялась мне длинной и запланированной на много лет, как учебный план, – и я с отчаянием думала, что все у тебя уже идет согласно плану, и будни, и праздники, и радости на супружеском ложе – так что и твой приезд, и твои слова ко мне были, как комета среди расчисленных светил, – и в никуда, и ни для чего.
Часть вторая
Вдруг оказалось, что учиться – это интересно и легко.
Расписание в дневнике взмахнуло бумажными крыльями, опустилось ко мне на ладонь и сказало голосом птицы Сирин: «мировая история, история философии, история религии, история России, история искусства, история цивилизаций, история, история, история».
Когда-то давно, в занесенных колючим февральским снегом Косогорах, мать, по просьбе нашей классной руководительницы «провести с ребятами беседу об истории искусства», пришла в школу. Что-то такое было вокруг вовлечения родителей в школьную жизнь, и работа моей матери в отделе заводской архитектуры означала для классной как раз, что эту фифу можно пристегнуть к уроку истории.