— Но там все окна темны, дядюшка. И во дворе совсем нет жизни. Я дождалась дворника, когда он зажигал фонарь над воротами. Хотела спросить, где хозяин? Но он на меня так сурово взглянул…
— Это мне тоже нравится, душа моя. Это стильно.
Вечером дядюшка сидит в кабинете Штейнбаха.
В камине пылает огонь. Вся мебель обита темной дорогой кожей с бронзовыми накладками. Ковры и шелковые темные портьеры заглушают шаги, смягчают звуки. Мраморные статуи и группы красиво сверкают белизной на мрачном фоне. Дядюшка не может налюбоваться коллекцией восточного оружия на стене и персидскими коврами дивного рисунка на тахте, в глубине комнаты. Совсем уголок Востока. Недостает опиума и гашиша.
— Есть и то, и другое, — улыбается Штейнбах. — Но для любителей.
— А вы?
— Увлекался в юности. Но отстал… с большим трудом. Хотите попробовать?
— Нет… нет! Бог с вами! — Дядюшка машет руками.
Какие картины! Мейссонье, Манэ, Милле, Пюви-Шаванн, Бастьен-Лепаж, Бёклин, Штук, немного Шнейдера [61]…
— Я его не люблю, — говорит Жтейнбах. — Он истеричен. Поразительно хороша только вот эта фигура.
И он указывает на Христа. Каким-то страстным широким жестом, обнимающим мир, раскинулись руки его в воздухе. Гордо, с вызовом глядит он в лицо дьяволу. За ним призрачно реют очертания креста. Дьявол на скале, увидав эту фигуру, отступает в ужасе… Победа…
— Это, вы знаете, только копия, но очень удачная. Не правда ли? Подлинник в музее.
— Удивительно! — говорит дядюшка. — Но до чего у него некрасив и примитивен дьявол! Этого ему нельзя простить. Вообще, грубый талант. Я больше ценю Штука [62].
— Да. Штук язычник. Вы видите улыбку этого Кентавра, похищающего нимфу? Это надо пережить самому.
— Не скажите… А это? — И дядюшка указывает на другую картину: знаменитую «Laster», женщину со змеем на плече. — Так изобразить Еву, или просто женщину, мог только семит. А вы что любите больше всего из вашей коллекции?
— Представьте, не оригиналы… Несмотря на их несомненные достоинства и ценность. Я люблю вот эту простую гравюру. Я бы ничего не пожалел, чтобы иметь подлинник.
— А… «Остров мертвых» [63]… Да… Здесь много настроения.
Они сидят за круглым небольшим столиком. Он весь из синего агата, с инкрустацией из серебра. Перед ними мадера, бисквиты, фрукты.
— Куда ни оглянешься — шедевры, — говорит дядюшка вздыхая. — Откуда это у вас? Этот столик?
— Я купил его на аукционе в Риме, после смерти одного кардинала. Вот эту вазу тоже. Они из цельного оникса. Я ее люблю, как все, что дышит древностью. Этим вещам две тысячи лет.
— Но живопись и скульптуру вы, я вижу, предпочитаете современную?
— О да. В ней так много тонкости и сложности! Древние были слишком примитивны.
— Ну… не скажите! А Петроний? А римские нравы?
— У нас есть все, что было тогда в смысле разврата, роскоши и индивидуализма. Прибавьте к этому элементы, привнесенные христианством, социализмом наконец. И вы поймете, насколько современная душа утончилась. Возьмите хотя бы Родена, Бартелеми. Вы это видели?
Они подходят к знаменитой мраморной группе «Любовь».
— Какая мощь! Не правда ли? Здесь что-то стихийное. Это Толстой в скульптуре. Это гений, пролагающий новые пути.
— Надо, однако, долго смотреть, чтоб понравилось, — говорит дядюшка неодобрительно.
— Да. Но потом Канова кажется таким… манерным. Точно Массне после Вагнера. А это? Какой Контраст! Как должен был этот Бартелеми любить Жену, чтобы создать вещь с таким настроением! Опять-таки душа семита…
— Постойте… Где я это видел?
— Если вы были в Париже, на кладбище Пер-Лашез. Это при входе. «Посвящается мертвым».
Уже в конце визита, когда Штейнбах вкрадчиво выспросил у дядюшки все, касающееся Мани (кроме его собственных предположений), дядюшка вдруг делает такое лицо, точно съел лимон. Он вынимает письмо сестры и молча кладет его перед Штейнбахом.
Тот читает, расширив глаза.
И вдруг поднимается в глубоком волнении. Никогда дядюшка не видал его таким.
— Вы понимаете, конечно, Марк Александрович. Это такое щекотливое поручение…
Штейнбах, схватившись за виски, бегает по комнате.
— Ради Бога, Федор Филиппыч! Ни слова. Меня, как Эзопа, преследует какой-то рок. Стоит мне подойти к людям, привязаться к ним, как всплывает это… прошлое. Точно из могилы своей отец все еще протягивает руку. И сеет вокруг меня одиночество. Это было так всегда, и раньше. Он не одни миллионы оставил мне в наследство, Федор Филиппыч. И не скоро еще зацветет трава там, где он прошел случайно.
Дядюшка прижался к углу софы и глядеть боится. Вспоминается все, что он слышал о вражде между отцом и сыном. За последние три года всего раз наезжал Штейнбах в Липовку, чтоб навестить больного старика. И дяди сумасшедшего никто не видал в их краях, пока не умер старик барон.
Волнение Штейнбаха так глубоко и неожиданно, что дядюшка растерялся. Какие-то перегородки словно падают между ним и этим всегда замкнутым, странным человеком. «Он никогда не был счастливым», — думает дядюшка. И чувствует удовлетворение.
Штейнбах уже овладел собою. Он подходит к софе.