— Можно мне высказаться? До каких пор мы будем терпеть антисоветские выходки на шестнадцатой полосе, а? Где это видано в советской печати так критиковать партию и правительство! Если партия на своем последнем пленуме совершенно правильно подняла вопрос об экономии в производстве и при потреблении продуктов питания, то кто дал право этим молодчикам с шестнадцатой полосы обзывать партию «подтяжками», а? Слушай, я вам точно говорю, что некоторых уже пора разгонять. Развели здесь, понимаешь, демагогию, а мы, редколлегия, потом за них отвечай!
Я задохнулся! Это было сделано без всякого перехода. Вот только что он шептал мне на ухо одно, и через секунду — через секунду! — вот это! При всех! Вот гад!
Гулиа сел на место рядом со мной и прошептал:
— Слушай, не обращай внимания, это я так, для пользы дела. Фразочка колоссальная! Колоссальная, говорю, фразочка!
21 августа 1968 года на 16-й полосе «Литгазеты», в самом ее центре, была напечатана фотография из цикла «Что бы это значило?»: человек в четыре пальца свистит в ответ на что-то, что осталось за кадром. А за кадром в этот день было вторжение советских войск в Чехословакию. И понеслись письма читателей. Самыми спокойными были такие подписи под фотографией, предложенные читателями: «Уберите ваши танки!», «Долой агрессоров!», «Свободу не уничтожить!». Мы ходили как помешанные. Мы вовсе не собирались так, впрямую, разбойничать на странице советской газеты. Номер верстался за несколько дней до событий в Чехословакии. Вторжение прошло втайне, никто не был предупрежден, сообщение о вводе войск было дано, если не ошибаюсь, двумя днями позже. Но начальство буквально ревело! Оно усмотрело саботаж и все такое. А вы бы не усмотрели? И сколько мы ни убеждали, что ни чуточки не виноваты, что любая иная безобидная картинка в этот день рассматривалась бы именно так, нам уже не верили. Мы попросили отдел писем отдавать нам письма читателей без регистрации, потому что отлично понимали, чем это грозит нашим корреспондентам. И надо сказать, что нам пошли навстречу. Мы пачками вскрывали письма, рвали мятежные ответы и складывали в стопочки «благопристойные», не имеющие острей политической подкладки. Но начальство решило, что с этого дня за нами нужен глаз да глаз. Если раньше и удавалось «просунуть» острую или сатирическую фразу или рассказик, то теперь каждый материал посылался на прочтение по крайней мере восьми-девяти членам редколлегии, которые не пропускали ничего! Мы были на грани отчаяния. Вместо одной полосы (это примерно 24 страницы машинописного текста) я был вынужден готовить четыре полосы! А где же взять материал? Народ наш был уже избалованный, смелый, я бы сказал — наглый, все вслух обсуждали чешские события и возмущались, и сколько я ни стучал кулаком по столу, требуя, чтобы все немедленно прикусили свои длинные языки, а то нас вообще разгонят, ничего не помогало. И полосы составлялись по старой российской цензурной методе: ты даешь начальству полосу с такой, скажем, фразой: «Если бы Лев Толстой жил в коммунальной квартире, он стал бы Салтыковым-Щедриным!» Начальство морщится и просит что-нибудь другое. Ты несешь фразу: «Очереди станут меньше, если сплотить ряды». Начальство смотрит на тебя как на красную тряпку и просит принести что-нибудь другое. Ты несешь фразу: «Знаете ли вы, что пулеметная очередь доходит до прилавка гораздо быстрее обыкновенной?» Начальство зеленеет и просит чего-нибудь еще. Ik приносишь: «Допустим, ты пробил головой стену. Что ты будешь делать в соседней камере?»
— Илья, — рычит начальство. — Вы издеваетесь! Можете принести что-нибудь человеческое?
— У меня больше ничего нет, — отвечаешь ты, потупив глазки.
Начальство размышляет. Потом говорит:
— Принесите ту, первую. Тоже глупая, но не такая, как все эти.
И появляется в газете фраза о Толстом в коммунальной квартире…
На следующей неделе все повторяется сначала…
Поэтому, цитируя одну из напечатанных фраз, могу сказать: «Жаль, что я не лирический поэт. — сколько грустных дней пропадает впустую…»
* * *
Прошла уже тыща лет. И жизнь другая, и проблемы другие, и забыто многое, и лица как в тумане… Но мы вспоминаем эти дни, потому что дорога нам наша молодость и мы никак не хотим с ней расстаться. Хотя… если перефразировать старую французскую пословицу, она звучала бы так: «Если бы молодость знала, она бы и в старости могла…» Ан нет, ничего не выходит в нынешней нашей старости, потому что многие из нас, и я в том числе, лишились того, что составляло суть и смысл нашей прежней жизни, — активного в ней участия. Ведь это я отбирал для «Литературки» смешной и талантливый материал. Это я его редактировал. Это я поверил в автора. Это я пробивал его в печать. И это не я его «рубил», уничтожал, не давал увидеть свет.