Эмери Моррису было около пятидесяти лет. Благодаря большой доле благоразумия и постоянному труду, он достиг высокой позиции в жизни. Если бы его попросили описать точные размеры и место этой позиции и параметров, которые она включала, Моррис начал бы колебаться или возражать. Он бы ушел от ответа. Он был не из тех, кому нравится, когда определяют его место. Хотя в случаях с законом Эмери Моррис добивался точности, в личном плане его настоящее было очень туманно.
Но за удовольствие занимать такую позицию приходилось соблюдать ряд неукоснительных правил. Одно из них состояло в том, чтобы освободиться от всех личных связей. Связи, по мнению Морриса, означали контроль над ним тех людей, которых он презирал. Его жена, брак с которой был продиктован его бизнесом, включалась в эту категорию.
Похожие правила применялись и к его клиентам. Их дела требовали применения гения Эмери Морриса, и если ему хорошо компенсировали его время и умственные усилия, то он соглашался. Личность человека, оплачивавшего счет, — был ли он привлекательным или отталкивающим, добрым или злым, — была неважна. Моррис делал свою работу. Он один решал, какие стандарты устанавливать и как их соблюдать.
Третий закон Морриса состоял в том, что каждый день он должен был спать ровно восемь часов. Именно под давлением этого закона он сейчас беспокоился, заплатив за такси на улице Камбон в двенадцать минут третьего утра. Он смертельно устал, и это была вина Филиппа Стилвелла.
Он подождал, пока огни такси исчезли за углом. Все было мертвенно тихим в этот час: и недвижная ограда площади Вендом, и тихие ворота Ритц, и закрытые витрины ювелирных магазинов, и пьедестал обелиска, укрепленного, чтобы статуя Наполеона не упала под ударами немецких бомб. Весь Париж спал, но не здесь, где единственный луч света пробивался сквозь непроглядную темноту отеля Ритц. Моррис никогда не ощущал Париж как живое существо, так что он повернулся спиной к площади и вставил ключ во входную дверь офисного здания, проклиная покойного Стилвелла и Роже Ламона, который, должно быть, сражался сейчас с врагом где-то на фронтах Седана. Многие считали, что Ламон и Моррис были друзьями. Это предположение удивило бы их обоих.
Он глубоко зевнул, поднимаясь по непокрытым ступеням. Второе такси за час. Там должны быть коробки, которые очень тяжело унести одному. Ему придется позвать водителя.
Спатц не видел, как ушел Эмери Моррис. Эти двое мужчин не обменялись ни рукопожатиями, ни любезностями. У выхода из клуба «Алиби» они разошлись в разные стороны, один по направлению к такси, другой — в противоположную сторону, сунув руки в карманы, как будто они незнакомы. Это равнодушие однажды могло стать решающим.
Как человек, вынужденный перемещаться ночью по городу в условиях светомаскировки, Спатц носил в кармане фонарик со стеклом, покрытым темно-синей краской. Ночь была безлунная, однако он не стал включать фонарик. Его птичьи глаза блестели, а светловолосая голова была наклонена слегка вперед, как будто он подслушивал какой-то секретный разговор. Спатц любил это время ночи в Париже, эту свободу улиц, когда все старые дома и жизни людей, обитающих в них, принадлежали только ему. Для него никогда не было более желанного королевства, чем это.
Карьера немца началась с серии запутанных историй, выгодных продаж и покупок, шантажа, эмоций и потерь, которым не было числа. По дороге он думал о висевшем на люстре Жако и о том, как этот американец по фамилии Моррис не моргая быстро произносил слова, которые обжигали Спатцу щеку, словно пули. В его голове звучал мурлыкающий голос Мемфис Джонс, она будет в ярости утром, когда увидит, что он сбежал.
Он шел ровно тридцать три минуты по совершенно бесцельной траектории, похожей со стороны на круги — сужая и сужая ее по направлению к цели, с которой он еще не определился. Он мог бы сделать большой круг и вернуться в шестнадцатый округ, но его двоюродная сестра, чья квартира там находилась, сейчас не спала, а ему не хотелось встречаться с ней. Война изменила их раньше равнодушные отношения, потому что у их голов появилась цена. Месяцами он жил в убеждении, что ничего по-настоящему ужасного случиться не может: прорыв немецкой армии в Седане поставил под вопрос его будущее. Конечно, по-другому, нежели думал Эмери Моррис.
Проблема Морриса была видна, как на ладони. Юрист надеялся, что Спатц замолвит слово о Филиппе Стилвелле вышестоящим лицам в Берлине; но Спатц не торопился этого делать. Стилвелл был мертв. Из возможностей, которые оставил молодой человек, можно было извлечь гораздо больше.