– Он велик и смешон. Потому что он там один, в этом самом океане. Никого там на сто верст вокруг нет, ни одной даже что ни на есть подлой твари. Ни одной заразы на тыщу километров в округе! У этого океана ни конца, ни краю нет, ни заливов, ни дорог, ни опушек, а одна только тупая… да, тупая длина во все стороны, которая тянется и тянется… как последняя сволота… Она тянется до самого пустынного космоса, Марина, в бескрайние мертвые звезды, полыхающие своими огнями, и никогда не остановится, чтобы перестать тянуться, потому что ей не на чем остановиться, не на чем! Ты понимаешь, что будет, если
– И что?
– И среди всего это ужаса и бессловесного расползания, которое неостановимо, потому что ему
– Ты гений, – прошептала Марина, глядя на Эрика зачарованно, – ты вершина! – Она сползла с кровати и на коленках заковыляла к креслу. Там она уткнула свой чистый и выгнутый девством лоб в его колени. – Прости меня, золотой мой, прости меня, горбушечка моя неоплаканная, игрушечка моя елочная!
– Ну, что ты, Марина, что ты, – не надо, не говори мне этого, – плакал Эрик, перебирая светящиеся в тени пряди ее волос, – а почему, как ты думаешь… почему эти часы на стенке до сих пор идут? Кто бы это их завел?
Марина замерла, прижавшись в груди Эрика головой, и прислушалась, но никак не могла услышать что-то одно определенное, потому что слышала «тук-тук» часов, и сразу же «бум-бум» от теплого сердца Эрика, и снова «тик-так».
– А может, эти часы – твое сердце, Эрик, – прошептала она, – твое бедное выносливое сердце? Когда моя мама умерла, часы остановились. Тогда, Эрик, неважно, кто их завел и почему они идут, пусть просто тикают себе, и все.
31
– Если бы я был писателем… – начал было Эрик, но тут в окошко постучали. В нем появилась и сразу же исчезла в дрожащих веерах пальмы, как будто чего-то испугавшись, голова Федора.
– Сейчас-сейчас… – крикнул в дрожащие веера Эрик, – сейчас идем!
– Так вот, если бы я был писателем, Марина, я бы никуда не торопился. То есть я бы ни за что не торопил бы своих героев.
– Сейчас слишком много писателей, – зевнула Марина, обнажив белоснежные зубы, словно скалясь на окошко.
– Это, конечно, правда. Но дело не в этом. Если бы я был даже последним и единственным писателем в мире, я бы все равно никогда бы не торопил своих героев.
– Это ты уже говорил. А, например, при пожаре?
– И при пожаре бы не торопил, и при пожаре бы не нужно им было бы торопиться. Они двигались бы неторопливо, замедленно. Они говорили и двигались бы не быстрее, чем растет дерево и замерзает вода. Они бы почти не двигались, и все равно все происходило бы стремительно, невероятно! быстрее, чем летит свет.
Так происходит в строфе стихотворения, Марина, которая никуда не двигается, а в ней пролетает свет от одного края вселенной до края. И в ней тут же летит бабочка и падает яблоко на землю. А она неподвижна, как… как череп, в котором мысли.
– Говори, – мне нравится, про череп и про бабочку это ты очень хорошо сказал. Почти как про тюленя…
– Я помог бы им обрасти хитином и панцирем, – сказал Эрик. – Они стали бы как раки или крабы. Каждое движение давалось бы им с мучительным трудом, и чтобы взять клешней-рукой цветок, им понадобилось бы несколько дней усилий, неотступных, напряженных, и… ты видишь, какое это для них блаженство, Марина – взять цветок! Тут можно просто изнемочь от блаженства и слиться со всем блаженным, что было, есть и будет во вселенной.
– Блаженство никогда не
– Да, мы все были бы крабами, все – начиная от ангелов…
– Не надо больше про ангелов…