Потом он глянул на длинный барак с раскрытыми окнами, напротив которого стоял, и понял, что все знает про все, глядя только на один треснутый уголок в окне этого барака. Знает про себя, и про Наталью, свою жену, и про смерть и оживление людей, птиц и насекомых, для которых каждый человек в природе – это их беременная мама. И про этого Джулио, и про свое место в жизни и смерти. Тело его распечаталось для далей, и цветов, и незнакомых больших и маленьких женщин, которые теперь были ему сестры. И тогда его тело повлеклось вверх, как летняя ветка жасмина, несмотря на то, что оставалось тяжким, мозолистым и наколотым синими словами и фигурами. Тут Федор чего-то испугался, дрогнул и враз отяжелел снаружи, и его тут же вдавило пятками в землю. Он потерял равновесие и сел задницей на траву. – А! – сказал Федор и тряхнул головой. Воротников стоял рядом, и по ботинку его полз какой-то мелкий жучок. Голова Федора была как кучевое облако и все еще тянулась плыть по небу, но уже не могла.
– Только мы способны летать по-настоящему, – сказал Воротников, протирая свои темные очки носовым платком. – Птицы не способны.
Он спрятал платок в карман и протянул Федору руку.
Вот что еще остается добавить. Антигона стояла на коленях и закидывала мертвого брата-осу землей. Если делать это так, что Бог владеет тобой безраздельно, то забываешь про маску и про сцену, они сами себя сейчас помнят, и тебя они помнят тоже. Это и есть настоящий театр памяти, который придумали люди, танцующие вместе с воскресшим богом Загреем в лодке на колесах. Бог лелеет твоего мертвого брата и твои живые руки с землей, и пусть тебя зовут, допустим, Зоя, а не Антигона, а твоего мужа сейчас закапывают где-то на Колыме совсем другие, а не твои руки, – Бог все равно любит тебя и лелеет. И в этот момент, когда ты, плача, впускаешь его в себя, то сама начинаешь оплакивать его и лелеять, потому что это единственное, что у вас осталось – вы сами: Бог, лелеемый Зоей, и Зоя, лелеемая Богом. И когда такое случается, то земля начинает помнить себя сама и деревья тоже, и даже колодцы и переулки. И слезы льются на белые Зоины ноги, а сосед по пьянке поет за стенкой «Катюшу», разрывая трофейный аккордеон напополам, и скоро опять будет к тебе ломиться, но ты ему опять не дашь. А утром так даже и пожалеешь. В сущности, хороший человек, только больной. Фронтовик, контуженый, жена бросила, пока воевал, детей нет, чего с него, бедолаги, взять.
– Где же ты, Офелия, – пробормотал Воротников, – где же ты, девочка?
33
Мало кто знает про близнеца Элвиса, который погиб при родах. Погибший близнец, как правая рука или правое сердце, – фантомная боль остается на всю жизнь, одна на двоих, никто не уходит из мира касаний, не оставив по себе замены – фантома боли. Фантом боли никакой не фантом – думаю, что это мы сами и есть, но в нашем невидимом платоновском аспекте. Как бы то ни было, для невидимого близнеца Элвис был видимым фантомом. Все видимое без любви – фантом. Но если Элвис влюблялся или пел, то он переставал быть фантомом, а проводил в фантомный мир реальность своего брата-близнеца.
У каждого есть погибший брат-близнец – кого-то на войне убили, кто-то погиб при родах или в авиакатастрофе. Он-то и проводит нас в мир невидимый, где все рождается и все решается – в мир причин. И тогда мир причин вторгается в мир следствий и вносит в него удивительные вещи. Вот, например, бабочка летит – и она от этого яснее звезды или всей мировой истории, яснее и весомей. Или Элвис поет, и в сердце входит что-то такое, что потом улетает, как бабочка, а золотая пыльца, словно звезды ночью, гуляет по распахнутой окном груди и зовет тебя за собой, понимая, что ты – это фантом.
Элвис очень любил брата и перевоплощался в него, хотя брат уже мог жить на луне или в лунных джунглях, а иногда был черепахой. Однажды, переезжая Миссисипи на поезде, Элвис ясно почувствовал брата как быка. Одного из тех, на которых стоял мост. Вода огибала своим течением брата-быка, лаская, стирая его серые камни и цемент, она была серая и великая вода великой реки, в которой водились чернокожие русалки и ацтекские рыбы с глазами пророков. Пока мост дрожал и грохотал, Элвис увидел брата, на котором держался путь, и заглянул ему прямо в глаза. Вот тогда Элвис понял, что такое любить другого как себя. А раз мост держал и всех остальных пассажиров, то Элвис вспомнил тот госпел, в котором пелось о второй заповеди, и уже любил всех пассажиров, которых они с братом держали своими встретившимися и окрепшими от любви глазами.
На этом мосту Элвис приблизительно понял, как ему надо петь и жить – как будто над великой рекой течет другая невидимая река – жизни их с братом, – и непонятно, кто из них есть, а кого из них нет.