И вновь повторяла те же слова, так же ровно, почти без выражения.
За спиной князя собирались его воины, но, как и он, не решались, заговорив, прервать колыбельную. Наконец, кто-то из них шепнул Александру:
– Князь! Тут ещё десятка полтора изб – жилые вроде. Может, не тревожить молодуху-то? Небось, дитя у неё плохо засыпает, если она его до захода солнца уж баюкает…
– Странно как-то! – шепнул в ответ Александр. – В люльке – младенец, а в горнице – ни тряпицы, ни пелёнки, ни горшка, ни миски… И огонь в очаге еле-еле тлеет. Так и дитя застудить недолго – вечер уже, скоро совсем холодно станет…
Женщина, не замечая их перешёптывания, продолжала петь.
Наконец князь решился вновь осторожно постучать в дверной косяк:
– Прости, молодушенька! Ты что же, одна живёшь? Людей моих согреться не пустишь ли? Мы шуметь не станем.
Женщина прервала колыбельную, не оборачиваясь, прошептала:
– Заходите, люди добрые, заходите! Тесно у нас, но гостям мы всегда рады. Вот я сыночка убаюкаю да и хлеб испеку. Угощу всех, чем Бог послал!
Александр и его дружинники недоуменно переглядывались: никакой тесноты в пустой хате не было, как не было и посуды, в которой могло бы быть тесто. Казалось, что хата вообще нежилая. Митрофан на цыпочках подошёл сзади к женщине, через её плечо заглянул в люльку. Оторопев, застыл. В люльке, заботливо укутанная пелёнками, лежала… тряпичная кукла с соломенными волосами и нарисованным углём лицом…
– Князь! – прошептал потрясённый парень.
Александр тоже подошёл, посмотрел и медленно осенился крестом.
Женщина подняла голову, и стало наконец видно, что это – старуха, с морщинистым лицом и слезящимися глазами. Она широко улыбалась князю и его воинам беззубым ртом:
– Нравится? Красивый у меня сынок, ведь правда? А разумный какой… И годика не сравнялось, а уж людей узнаёт, различает… Глядите, проснулся! Видно, вы – люди добрые, раз вам он улыбается… Так ведь не всякому улыбнётся…
Чья-то рука подёргала князя за рукав кафтана. Он, вздрогнув, обернулся и увидел другую женщину, тоже немолодую. В левой руке та держала миску с дымящейся похлёбкой, а правой показывала украдкой выразительный жест: покручивала пальцем у виска. Александр понимающе кивнул, отступая от лавки и люльки.
Вошедшая между тем обратилась к безумной:
– Ты что ж, Марфуша, так и не укачала его? Экий он у тебя нынче беспокойный! А я тебе похлёбки вот принесла. Поешь, не то и молоко пропадёт – чем кормить-то сынка станешь? Ешь, скорбная моя, ешь!
Старуха взяла миску, быстро и жадно принялась есть, поглядывая между тем на люльку. Доконав скудную еду, прошамкала:
– Он, Онисья, спал! Вот люди добрые пришли, так и пробудился. Ничего, ничего, я ему сейчас грудь дам, и он сызнова заснёт. Ничего…
Анисья забрала миску, краем фартука вытерла сумасшедшей рот, и, пока та доставала из люльки «ребёнка», поманила пришедших за собой.
Они вышли за нею следом, а из горницы доносился смех и ласковое бормотание старухи, уверенной, что «ребёнок» сосёт её грудь.
Александр и его воины прошли следом за Анисьей к другим хатам небольшой деревни. На ходу та поясняла:
– Она умом уж давно тронулась. Уж годов двадцать пять будет… Пришла к нам сюда уже такая. Идёт зимой, по снегу босиком, в одном сарафане, а на руках – дитя. Она его качает, песню поёт. Люди глянули, а он-то мёртвый! Так она нам и не сказала, из какого града либо села ушла. А в младенце её стрела торчала – татарская! Это тогда было, когда Батый по Руси шёл, всё жёг да всех убивал! Мы приютили Марфу. Поселили в этой вот избе опустелой – люди в свои хаты её пускать побоялись. Ночью, как задремала, подменили её покойника куклой соломенной. Боялись, что заметит да вовсе обезумеет… Ан нет! Так же качает, баюкает, грудь даёт… Мы младенчика похоронили, батюшка из соседнего села его отпел. А Марфуша у нас осталась. И всё нянчит куколку, всё думает, что то её сыночек маленький. По сию пору. Мы тут, несколько женщин, её подкармливаем, когда есть чем, одёжу на ней меняем. Вчера вон только поменяли – старая-то уж истлевать начала… Так-то она тихая, а когда прежде пытались её вразумить: мол, сынок твой помер, так она – в крик, драться кидалась. Потом затихала. Ну, мы и перестали ей говорить. Что поделать, коли Господь у ней разум взял? Может, так ей легче жить… А вы, путники, кто ж будете?
Александр Ярославич ответил, невольно оглядываясь на скорбное место:
– Князь я. Александр.
Анисья всплеснула руками: