Это был разбомбленный в войну немцами и с тех пор заброшенный завод. Народу очень много. Рабочие с грубыми, обожженными лицами, в тулупах и шапках расхаживали по двору, собираясь маленькими группами и переходя от одной группы к другой. «Совсем как на званом вечере», – подумал князь.
Двор был небольшим, со всех сторон окруженным заводскими корпусами с выбитыми окнами и закопченными, но не заводской гарью, а дымом пожара стенами. Серое небо светило в окнах сквозь проломленные бомбами потолки корпусов, разрезанное рамами там, где они сохранились. Битый кирпич, стальные балки, покореженные станки и прочий заводской мусор лежали на земле, присыпанные снегом. В углу, видимо оттащенное туда уже впоследствии, стояло зенитное орудие. На стволе были сколы, гидравлические противооткаты посечены осколками, лафет измят. Здесь же, у стены, стояло два простых деревянных креста. На одном была табличка: «73 человека рабочих чугунного цеха, убитых при бомбежке. 12.01.1918». На другом – «Расчет 3-дюймового зенитного орудия, погибший 12.01.1918, отражая немецкий налет. Поручик Звонарев и 4 нижних чина». Даже в смерти только поручик имел право сохранить свою личность, зато его солдаты получили другое право – не лежать в одной могиле с рабочими. Все-таки они погибли сражаясь, а не как эти, выторговавшие бронь[17], но раздавленные рухнувшей крышей.
Сквозь пролом в стене Романов и Игнат вместе с другими рабочими вошли в цех. Чугунные плиты пола были завалены мусором и снегом. Крыши не было – она провалилась, не выдержав немецких бомб. Ее искореженные стальные балки торчали из стен и свисали вниз, а кое-где совсем уже упали. На стене князь увидел плакаты, призывавшие подписываться на 5-й военный заем.
Цех был набит битком. Рабочие стояли, как на митинге, повернувшись все в одну сторону, где, вероятно, находилось что-то вроде трибуны. Олег Константинович не видел ее за спинами собравшихся.
На трибуну, составленную из ящиков, поднялся инвалид. Он был из ударников[18]. На его засаленной папахе блестела жестяная солдатская «адамова голова», на рукаве шинели – семь шевронов за каждые полгода, проведенные на фронте. Таким на улице солдаты, а иногда и офицеры из тех, что воевали, вопреки уставу первыми отдавали честь.
Обе руки инвалида были очень худы, а из рукавов шинели высовывались черными перчатками, и сразу становилось понятно, что они – механические. Судя по тому, как неуклюже-машинно инвалид забирался на свою кафедру, ноги у него тоже были не свои.
– Петренко, Семен Наумыч, – шепнул князю Игнат, наклоняясь к самому его уху, – совсем обрубком с фронта приехал, в сундучок положить можно было. А теперь, видишь – человек обратно.
Инвалид дождался, пока толпа затихла.
– Товарищи, – закричал он неожиданно высоким, но, тем не менее, приятным голосом, – товарищи и братья! Наша жизнь не трудна и не тяжела – она невыносима. По гудку, когда спят еще даже собаки, мы идем в предрассветном мраке на заводы и работаем, пока не начинаем валиться с ног! К ночи мы возвращаемся в наши холодные комнаты, в наши углы, где наши жены, наши дети смотрят на нас голодными глазами, а нам нечего им дать. И даже нам нечего им сказать. А пока мы спим, наши дети идут в подвалы, в машины Валь-Хамона гнать газ, чтобы мы не замерзли, а мы не знаем, вернутся ли они.
Когда мы истекали кровью во фронтовых госпиталях, княжны и графини, надев белые фартуки и чепцы, приезжали к нам и приносили нам конфетки и открыточки. Они говорили «ох, солдатик!», «не больно тебе, солдатик?», «выздоравливай, солдатик!». А сейчас они строят себе новые дома, живут в квартирах по десять комнат и топят каждую из них. И на каждый такой дом уходит столько газа, что хватило бы на сотню наших домов! И оттуда они смотрят, как мы калечимся и дохнем, как машины в цехах перемалывают наши руки, но они не бегут дарить нам конфетки и говорить «ох, солдатик!».
Толпа слушала молча, даже мало шевелясь. Инвалид всхлипнул, втягивая грудью воздух, и вдруг закашлялся, как туберкулезник. Он кашлял, согнувшись и сплевывая кровь на ящик, на котором стоял.