Всё утро, запершись, историк записывал для себя «тайную историю» царствования современных ему самодержцев: ужасные походы Никифора, его гибель, злодеяния Иоанна Цимисхия, коварство Полиевкта, ссылку Феофано, измену Калокира, оплошность Льва Фоки и поднятый им мятеж; голод в столице благодаря аферам знатных сановников, недовольство в народе, интриги при дворе, разорение динатами крестьян, смятение в столице, торговлю чинами, продажность духовенства, возведших в «равноапостольные» двух узурпаторов власти подряд; нашествие руссов, безудержный натиск Святослава, перед которым стала трепетать ромейская держава; растерянность прославленных полководцев, ропот войск, считавшихся непобедимыми…
Как всегда это бывает, когда автор находится в состоянии самозабвенной работы ни для каких-либо посторонних и корыстных целей не предназначаемой, мысли и образы затопляли его, а факты всплывали неожиданно и непроизвольно и с необыкновенной отчётливостью и яркостью. И так как в таком случае слово охотно подвёртывается для выражения наиболее точной мысли, то слог терял искусственность и витиеватость и приобретал свежесть, упругость, силу и выразительность. Обрётши чувство внутренней свободы, когда ему не мешал ни авторитет, ни давление среды, ни страх судьбы - он царствовал за письменным столом, вернее, он судил события бесстрашно, с высоты своего раскованного разума, а не только описывал. Это делало его проницательным, справедливым, умным. Он это сам чувствовал и знал. Эти редкие минуты раскрепощённого вдохновения он считал счастливейшими минутами в своей жизни, и ему казалось почти противоестественным поступаться подобным величием духа перед какими бы то ни было соображениями житейского расчёта.
Он видел перед умственным взором только одну цель - отделить злое от доброго, угадать божественное откровение, ведущее человечество по своим путям, едва ли доступным для самых великих мудрецов вселенной. Сын своего века, он полагал, что конечная цель человеческого развития, может быть, очень близка, не видел причинных связей явлений, давал оценку общим условиям и отдельным личностям по их отношению к церкви и родине и усматривал промысел Всевышнего там, где было простое единоборство человеческих мотивов. Но всё же его одухотворяла идея прогресса, лежавшего в основе представлений историков того века: торжество божьего царства он считал неизбежным на земле. Он понимал всю безотрадность и мертвенность исторических представлений древних, которые учили, что золотой век позади и картина человеческой истории представлялась им в виде поступательного регресса.
Религиозная идея, поднявшая риторов, учёных и писателей этого века над безотрадностью воззрений древних придавала и Льву Диакону силу и уверенность в своём призвании учёного хрониста. Он, конечно, как и все тогда, верил, что божеская сила вмешивается в жизнь людей и руководит ею, однако, он не отказывался от самостоятельных оценок событий и людей, и хорошо знал, что никогда ещё так не лгали историки и не фальсифицировали как в его время.
Количество всевозможных подделок превосходило всякое воображение. Монастыри превратились в мастерские подложных грамот, нужных царям, властителям или самой церкви. Историк блуждал по документам как в декоративном лесу и мог принять плод вздорной болтовни за истинное происшествие. И хотя сам народ не интересовал Диакона и писать историю простого народа он почёл бы для себя унизительным, - он не считал его творцом событий, а только немым свидетелем, страдающим объектом их, - но всё же сама смелость самовольных оценок навлекала на историка в ту пору тяжёлую кару. Тем более она была тяжела, что историю войн со Святославом и все события внутренней жизни в стране он намерен был представить не по сомнительным документам, которым не доверял, а со слов современников и по собственному наблюдению. Это должна была быть история, не уступающая в дерзостной и строптивой мысли «Тайной истории» Прокопия.
Лев Диакон находился весь во власти увлечения, когда в его дверь постучали. Полагая, что это назойливый слуга, он раздражённо высунулся, как тут же оцепенел от страха. Перед ним стояли двое манглавитов. Красивые, изящные юноши в богатых нарядах почётной императорской гвардии. Из-под длинных воинских роскошных плащей, закрывающих всё тело, блестя, выглядывали узорчатые полусапожки. В одно мгновение перепуганному историку пришла в голову мысль схватить рукопись и порвать её, но манглавиты уже вошли в комнату. Смертельная бледность покрыла лицо историка, за минуту перед этим за столом не боящегося всех стражей в мире, а сейчас дрожащего от страха всего перед двоими. Воображение его мгновенно нарисовало картину страшных пыток в подземелье, о которых он успел написать в хронике. Он стоял опустив руки, у него не попадал зуб на зуб.
- Василевс повелевает тебе явиться в Священные палаты, уважаемый ритор, - сказал один из манглавитов очень учтиво.