«Ей было время сочинять и не такую историю в деревенской глуши…» — подсказывало ему его прирожденное ревнивое чувство.
Он гнал от себя эту мысль, гнал всем усилием своего рассудка, но она, как бы вследствие этого, все чаще и чаще возвращалась в его голову и неотступно гвоздем сидела в его разгоряченном мозгу.
— Он не бывал у нас, ты не мог его видеть там, в Москве
— Где же ты его видела?
— У управляющего моей тетки…
— Какой‑нибудь разночинец! — не удержался князь от презрительного жеста.
— Нет, он дворянин, Григорий Потемкин… — отвечала княгиня.
— Потемкин… тот… самый… он сын твоей соседки! — вскочил князь в необычайном волнении.
Беседа супругов происходила уже в Петербурге, в будуаре княгини.
— Да… Но что с тобой! — спросила Зинаида Сергеевна.
— Ничего… Мне это показалось странным, я здесь с ним встречался…
Григорий Александрович не занимал в то время еще выдающегося положения, хотя в Петербурге все знали, что он пользуется благоволением государыни, которая часто в разговоре предсказывала «своему ученику» блестящую будущность в качестве государственного деятеля и полководца.
Волнение князя Андрея Павловича Святозарова объясняется далеко не признанием опасности подобного соперничества, а совершенно иными соображениями, пришедшими ему в голову при произнесении его женою имени Потемкина.
Его мать, игравшая главную роль в деле похищения его ребенка — ребенка княгини, — продолжал подсказывать ему ревнивый голос, — может, конечно, написать или рассказать сыну обо всей этой грустной истории, тем более для него интересной, что он близко знал одно из ее действующих лиц — княгиню, был влюблен в нее и хотя благоразумно воздержался, по ее словам, даже и от минутного свиданья с нею наедине, но все еще сохранил о ней, вероятно, в сердце некоторое воспоминание.
Значит, здесь, в Петербурге, есть свидетель его преступления. Он сам, даже в то время, когда был уверен, что ребенок княгини не его, чувствовал, что с точки зрения общества его поступок не может называться иным именем. Теперь же, когда сомнение в принадлежности ребенка ему, в невинности княгини стало даже для него вероятным, а минутами даже вопрос этот для него же стоял уже вне всякого сомнения, преступность совершенного им была очевидна.
«Он умер», — мелькало в его уме, и это обстоятельство отчасти уменьшало его беспокойство за свою честь, за доброе имя.
Графиня Клавдия Афанасьевича Переметьева после своего отъезда из Петербурга в Москву к больной матери так и не возвращалась на берега Невы.
На ее отсутствие было обращено особенное внимание на похоронах графа, состоявшихся с необычайной помпой.
Около месяца о графине в великосветских гостиных были самые разнообразные толки.
Прежде всего получили известие, что наследство после графа получили его племянники, так как графини Клодины не оказалось у матери, которая и не думала хворать.
Куда исчезла Клавдия Афанасьевна, с достоверностью сказать не мог никто.
Говорили, что она ушла в один из очень удаленных от Москвы и Петербурга женских монастырей, где, как уже говорили впоследствии, постриглась.
Это были, впрочем, только слухи, положительно утверждать их никто не мог.
Посудив и порядив, о графине забыли.
Не забыли ее только князь и княгиня Святозаровы.
Князь в исчезновении графини и в прошедших слухах о поступлении ее в монастырь находил подтверждение рассказа своей жены и одно из доказательств ее невинности.
Несчастному все еще нужны были подтверждения и доказательства.
Червь ревнивого сомнения точил его бедное сердце.
Было еще четвертое лицо, замешанное в этой грустной истории, — это камердинер князя, Степан Сидоров.
Его положение в княжеском доме стало с некоторого времени совершенно невыносимым.
Возвращение княгини в Петербург для него, как и для всего штата княжеских слуг, было совершенно неожиданным.
Надо заметить, что вся прислуга любила Зинаиду Сергеевну и встретила ее с большой радостью.
О возвращении ангела–барыни ее сиятельства много и долго толковали в людских и прихожих княжеского дома.
Только для Степана это возвращение было положительно ударом грома, нежданно и негаданно разразившегося над его головой.
Один вид княгини, глядевшей и на него, как на всех слуг своих, добрыми, ласковыми глазами, поднимал в его сердце целую бурю угрызений совести.
Несчастный не находил себе покоя ни днем ни ночью — исхудал и побледнел.
Была у него и другая причина беспокойного состояния духа, но оно было каплей в море мук, переносимых им в присутствии ее сиятельства.
Наконец он решился.
Это было уже через полгода после возвращения княгини и примирения супругов.
Однажды утром, явившись, по обыкновению, в уборную Андрея Павловича, он, по окончании княжеского туалета, остановился у притолоки двери.
Лицо его имело такое выражение, что князь невольно задал ему вопрос:
— Тебе чего‑нибудь надо?
— Так точно, ваше сиятельство.
— Что, говори…
— Облагодетельствован я вашим сиятельством, можно сказать, выше меры, сколотил на службе у вас изрядный капиталец… По совести, верьте, ваше сиятельство, за всю долголетнюю мою службу вот на эстолько не слукавил.