Надо было скорее смягчить гнев властного вельможи, и, несмотря на поразившее его известие об окончательном уничтожении родной Запорожской Сечи, Готоватый нашелся и отвечал:
— Вы же, батьку, вписаны у нас казаком; так коли Сечь уничтожена, так и ваше казачество кончилось.
— То‑то, ври, да не завирайся! — более мягким тоном сказал князь.
Затем уже хладнокровно он объяснил Головатому, что он и другие прибывшие с ним депутаты будут переименованы в армейские чины и отпущены из Петербурга…
— Ты будешь поручиком…
Головатый низко поклонился, хотя две слезы скатились по его смуглым щекам.
Это были слезы над могилой Запорожской Сечи.
Головатый вышел из кабинета.
Вскоре за ним появился адъютант и объявил, что приема больше не будет.
— Это со мной уже пятнадцатый раз… — вслух сказал сановный старичок.
Толпа хлынула к выходу. Говор сделался менее сдерживаемый, а на лестнице стоял уже настоящий гул от смешавшихся голосов.
Вдруг та же толпа почтительно расступилась на обе стороны лестницы и снова притихла, как по волшебству.
По лестнице поднималась маленькая старушка, одетая в черное платье из тяжелой шелковой материи.
Это была мать светлейшего князя Потемкина, знакомая нам Дарья Васильевна.
II
В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ
Счастье делает людей неузнаваемыми.
То же случилось и с Дарьей Васильевной Потемкиной.
Кто бы мог в шедшей по лестнице дворца среди расступившихся почтительно сановных лиц почтенной, разряженной в дорогое платье старухе узнать бедную смоленскую помещицу, жившую в полуразвалившемея доме, где свободно по комнатам шлепали лягушки, — Дарью Васильевну, ныне кавалерственную статс–даму ее императорского величества.
Откуда взялась эта важная поступь, эта милостивая улыбка, играющая на ее губах?
Она даже как будто выросла, не говоря уже о том, что пополнела.
Все это сделало единственное в мире волшебство — счастье.
Дарья Васильевна за несколько месяцев до нашего рассказа прибыла в Петербург и поселилась в Аничковом дворце, незадолго перед тем купленном императрицею Екатериною у графа Разумовского и подаренном Потемкину.
Сам князь в нем не жил, но давал иногда в садовом павильоне дворца великолепные праздники.
С Дарьей Васильевной прибыли в Петербург и четыре ее внучки: Александра, Варвара, Екатерина и Надежда Васильевны Энгельгардт. Младшей из них было пятнадцать лет, а старшей шел восемнадцатый.
Светлейший дядя не жалел ничего для воспитания своих племянниц, и лучшие учителя и учительницы Петербурга были приглашены к ним преподавателями.
Нечего говорить уже о том, что приезжие мать и племянницы светлейшего были окружены почти царской роскошью и высшее общество столицы носило их на руках.
Все четыре сестры Энгельгардт были очень красивые девушки, и этим отчасти объясняется более чем родственная любовь к ним Григория Александровича — поклонника женской красоты.
Адъютант князя, бывший еще в зале, первый увидел вошедшую Дарью Васильевну и бросился с докладом в кабинет светлейшего.
Григорий Александрович тотчас вышел и встретил свою мать на середине залы.
Почтительно поцеловав ее руку, он повел ее в кабинет и кивнул адъютанту, давая знать, что он более не нуждается в его услугах.
Тот отвесил почтительный поклон и вышел из кабинета.
— Были, видели?.. — спросил Григорий Александрович дрогнувшим голосом.
— Сейчас от княгини… С час посидела у ней… Ничего, Мальчик поправляется, и она стала много веселее…
— Не наступил, значит, час кары Божьей… — с расстановкой, торжественным тоном произнес Потемкин.
— Что это ты, Гриц, говоришь, за что ее Богу наказывать?.. И так она без меры страдалица… Тяжело мне бывать у ней…
— С чего это, матушка?..
— Как с чего… Вот и нынче заговорила со мной о своей девочке… «Кабы, — говорит она, — жива была, играла бы теперь с Васей, — красные бы были дети…» А мне каково слушать, да знать, да сказать не сметь…
— Действительно… это трудно… для женщины, главное, сказать не сметь… — засмеялся Потемкин.
— Тебе все смешки да смешки, а мне да княгине слезки…
Григорий Александрович сделался вдруг чрезвычайно серьезен.
— А меньше было бы ей слез и горя, коли бы она знала, что сын ее жив, терпит низкую долю — неизвестно где и у кого… А это бы случилось, кабы я не вмешался и не написал бы вам тогда…
— Оно, пожалуй, Гриц, ты и прав… Но когда же ты возвратишь ей ее ребенка?.. Или он так и останется Петровским?..
— Может быть, так и останется… Я теперь об нем могу малость получше позаботиться, чем его батюшка, князь Святозаров… Кстати, видели вы его?
— Как же, видела… Просил передать тебе поклон… Веселый такой… радостный, у жены раза три при мне руку поцеловал… а она его в лоб…
— Значит… счастливы… — с горькой усмешкой заметил Григорий Александрович.
— По видимости, счастливы, только я, Гриц, здесь теперь у вас попригляделась — не узнаешь ведь придворных‑то лиц; он это улыбается, когда на душе кошки скребут; плачет, когда ему, может, скакать хочется… только Святозаровы, кажется, этому роду не подходят — простые, прямые люди, он, кажись, добряк, мухи не обидит.
— А убить человека может?..
— Что ты, Гриц, разве это было?
— Нет, я так, к слову…