– Не ведаю еще, матушка, – вставая из-за трапезы и крестясь, тихо молвил Иван Васильевич. – После вот Пасхи помыслю о сем и с воеводами подумаю.
На третий день Пасхи, апреля двадцатого, государь созвал думу в своих покоях. Он в этот день особенно хорошо себя чувствовал. Вешнее веселое солнышко и скорое свидание с Дарьюшкой после долгой, казалось ему, разлуки радовали душу его.
Чуял он в себе силу и здоровье, а мысли у него стали вдруг острые и так ясны, что все сразу понимал, о чем бы ни подумал…
Когда собрались все нужные Ивану Васильевичу бояре и воеводы, он заговорил легко и просто, словно читал по карте и видел будто даже очертания на ней земель русских и татарских.
Выслушав потом указания, мнения и вопросы воевод, он безо всякого труда тут же нашел решения всех ратных дел и нарядил, кому из воевод откуда и куда идти с полками.
– Надобно нам, – сказал он, – первой всего непрестанно татар со всех сторон пугать и мутить, изгоном в разных местах нападать, дабы неверные не ведали, куды им метнуться, где наиглавный урон собе ждать! Везде охочих людей подымать, чтобы от них полкам нашим подмога была, а татарским – страх! Князь-то Юрий Василич с войском своим против Казани в лоб идет, а вам, опричь того, Казань со всех сторон теребить надобно: грады и села жечь и зорить во всех местах. Купцов же казанских бейте, суда их на Волге и Каме полоните и в Москву с товарами шлите.
Государь помолчал, как всегда это делал, и через малое время строго приказал:
– Воеводе Руно утре же идти к Галичу с детьми боярскими и казаками. Из Галича же взять с собой Семеновых детей: Филимонова Глеба, Ивана Шуста и Василия Губу, с воями их. Затем к вологжанам идти, а от Вологды с ними к Устюгу с приказом моим, дабы князь устюжский Иван Звенец шел со своими устюжанами. Ивану же Игнатичу Глухому от городка Кичменги идти с кичменжанами, как и всем, на Вятку-реку, и там, соединясь, почните все вместе пустошить грады, деревни и села по всей казанской земле…
Закончив речь свою, великий князь пригласил всех к обеденной трапезе за праздничный стол.
Ужинал этот вечер великий князь у матери своей, государыни Марьи Ярославны. Плохо слушал он всех, молчал больше, а сердце трепетало и сладко и тревожно и вдруг сжималось от боли, когда вспоминал он о слухах из Рима.
– Дарьюшка моя, – беззвучно шевелились его губы, – Дарьюшка…
Чуял он, что опять переломится жизнь его, и пил больше крепкого меда стоялого и заморских вин, а в мыслях само собой слагалось: «Перехожу яз за новую межу. Оставлю, пожалуй, за межой сей все радости жизни. Пришли последние деньки моего счастья…»
Казалось ему, что трапеза тянется бесконечно долго, и не хватало уж у него терпения. Наконец все вставать из-за стола начали и креститься, и государь, простившись с матерью и Ванюшенькой, с трудом сдерживая быстроту шагов своих, вышел в сенцы, и дыханье у него захватило и от тоски и от радости.
Видит он Данилушку, который ждет его, а слова вымолвить не может, и руки у него дрожат…
Пошли они молча. Остановился на миг Иван Васильевич у покоев своих – ноги будто отнялись и отяжелели, но вдруг рванул дверь и вошел к себе.
Данилушка торопливо подбежал к распахнутой настежь двери и плотно притворил ее.
Все сразу забыл Иван Васильевич, как увидел сияющие глаза Дарьюшки.
Подбежал к ней и, подняв на руки, стал носить ее, как малое дитя, по покоям своим, целуя в уста и в глаза. А она молчала, но лицо ее все светилось как-то изнутри несказанным счастьем. До рассвета не спали они среди ласк и объятий и почти не говорили, а называли только друг друга нежными именами… В пятом часу чуть светать стало. И вдруг среди радостей всех тоска снова холодом охватила сердце Ивана Васильевича. «Сказать ей аль нет? – мелькало в его мыслях. – А пошто радость ей отравлять, голубке моей? Да и будет ли так? Приедут ли послы-то? А ежели приедут?»
Иван Васильевич перестал думать – он знал, что и он и все вокруг него решат против его счастья, в пользу Московского княжества. Замер в неподвижности и без мыслей и без чувств всяких смотрел на светлеющие от рассвета окна.
Дарьюшка сразу душой учуяла страшное и горькое сердцу своему. Глядя на Ивана, лежащего рядом с открытыми, будто ослепшими глазами, вдруг побелела лицом и сникла, как обмершая. Потом тихим, покорным голосом промолвила:
– Иване мой, ежели ты оставишь меня, и то не возропщу. Ведаю, не твоя будет в сем воля, Иване, а государева…
– Ничего не ведаю, Дарьюшка, – глухо ответил он и с болью добавил: – Может, минует меня горечь сия, а может, яз сам из собя сердце и душу выну, погашу свое солнце навеки. – Он обнял ее крепко, и замерли оба в тоске, как в предсмертный час.