Вопрос, видимо, для Миши был риторическим, но Диану это не удивило — Призовин за Князеву двумя руками и ногами был, хорошо о ней говорил ещё при жизни Сухоруковой.
— Подкатить у тебя к ней всё равно не выйдет, не пытайся даже, — хмыкнула Ларина. — У «Анны Игоревны» хахаль серьёзный, шишка та ещё. Так что, тебе с ним тягаться бесполезно.
Рука Миши так и лежала, будто пластом раскаленного железа, чуть выше поясницы Дианы. И касание это на неё влияло, выступая явным раздражителем. Ларина губы с силой поджимала, сжимая вместе с тем рукоять ножичка с мягким лезвием, но отчего-то по локтю Михаила не била. Она только на Призовина обернулась, готовая отразить очередную колкость, на которую оба были способны.
Но актёр вдруг тише сказал, перескакивая с «культа личности» временного режиссёра на другую тему, что Диане была всё так же неприятна:
— И пусть счастлива с ним будет. Меня другая привлекает, к нашей обоюдной радости.
Ларина так и не осознала, к чьей «обоюдной» радости было это увлечение Миши другой барышней. К счастью самого Призовина? Князевой? Бандюгана её на чёрненькой «бэхе»?
Или Миша вдруг смелости набрался, и решил саму Диану этим известием «обрадовать»?..
Девушка бутафорией махнула, отгоняя блондинчика прочь от себя, и поспешила за толпой, что хоть немного, но рассосалась. Когда Диана за кулисы скользнула, как-то неестественно сильно краской отдал оттенок кожи на шее её, словно ловя светом софитов от бархатного занавеса тень бордовую.
Призовин хмыкнул и быстро по ступенькам побежал вниз, в общую раздевалку, в стенах которой стоял гул преддверия внезапного выходного дня.
В одиннадцатом часу одиннадцатого октября Анна стояла в прихожей квартиры на Остоженке напротив зеркала, почти готовая в ближайшие минут десять выезжать к церкви Воскресения Христова в Сокольники. Коридор проветривался через гостиную, в которой окна были раскрыты чуть ли не нараспашку, но Князевой отчего-то всё равно душно было.
Как при волнении липком, отвратительном, обещавшем пропасть только после воплощения в реальность вещи, которая панику эту и вызывала.
Аня плохо завязывала платки. То есть, надевать их на голову она, разумеется, умела, в Риге только так и ходила, — теплые зимы ей позволяли забыть о меховых шапках. Но Князева сильно сомневалась, что можно было голову так покрывать, как она обычно покрывала, в церкви, важность которой считала переоцененной.
Слишком, колоссально, невозможно переоцененной.
Оттого, вероятно, и злилась, волновалась морем, и побережье, и даль которого поразил одинаково сильный шторм.
Ну, правда, для чего это Саше и Оле? Чтоб себя и старше поколение успокоить? Ну, сходили бы сами, исповедались, с батюшкой бы посоветовались, предварительно пихнув ему в руки пару-тройку крупных купюр — чтоб аферист в чёрной рясе сказал вещь более, чем угодную. А Ваньку бы не трогали…
Он даже головы держать ещё не умел. Как можно было в веру — вещь серьёзную, требующую искреннего желания — его посвящать?..
Девушка поправила платок, думая, что слишком сильно лоб закрыла, но, по итогу, чуть ли не оголила темя. Усмехнулась, не сдержавшись; если б так заявилась в Храм, то первая половина пришедших, вероятно, ахнула бы, вторая рухнула в обморок, а Святые с многочисленных икон выпучили на Князеву и без того идеально овальные глаза.
Мама, ну, что за бред?..
Отчего-то Аня чувствовала себя виноватой. В голове почему-то сидел герой из фильма «Москва слезам не верит», какой смотреть любила в одиночестве. Гогу Князева вспомнила и его слова об ужасах, какие люди могли творить.
Баталов, в роль войдя прекрасно, сказал за персонажа своего, что не так страшны убийцы и предатели, способные исключительно на убийство и предательство, как страшны равнодушные.
«…ведь именно с их молчаливого согласия и совершаются все преступления…»
Она провела параллель. Попыталась завязать уголки платка, что вышло вдруг просто отвратительно неряшливо, и себя этой самой равнодушной серой массой почувствовала.
Вот, какой толк был в её возмущениях, если они не выходили за пределы семьдесят второй квартире на Остоженке?
Князеву замурашило вплоть до трехсекундного озноба; она, бесспорно, не ставила себя в один ряд с каким-нибудь Чикатило, но отчего-то посчитала себя не менее виновной, чем паскуда, которой почти год назад огласили приговор, но в действие ещё не привели.
Платок красный в черно-белую клетку бугорком сбился у темени Анны, слишком сильно облегая собранные в пучок волосы. Князева на голову свою посмотрела с недовольством явным, и отвратительно жаркая волна прокатилась под водолазкой, пальто, оставив после себя испарину.
Захотелось кинуть в зеркало что-то тяжелое и, желательно, тупое.
— Вообще не пойду сейчас никуда, — проскрежетала сквозь зубы Князева, но не громко, чтобы Пчёла не услышал. Кого-кого, но его дёргать нехарактерными капризами точно не хотелось.
Витя, вероятно, и без того с утра самого заметил мрачный взор Анны, что шёл вкупе с молчаливостью девушки, которая за завтраком обычно соловьём с ним заливалась.