В определенном возрасте, когда я оглядывался на прошлое, меня начало поражать, насколько, за исключением, когда они представали в виде ограничений, объективные условия влияли на меня. Конечно, насколько мне позволяет память, я избирательно относился ко всему, что являлось по отношению ко мне внешним, причем не только, я так думаю, избирательно в плане восприятия. Подчас и бессознательно я исключал «факты», известные моим непосредственным знакомым, факты, которые мне бы следовало на сознательном уровне оценивать как жизненно-важные для моего благополучия, если б я осознавал их. К примеру, дважды пребывал в уверенности, что я живу с женщиной в любви и согласии, и вот появляется друг, указывающий мне на тот факт, что жена дезертировала от меня полгода назад. Помню, я отказывался верить: «Да нет, ты не прав, старина. Она вернётся». А потом вдруг понимал, что нет, не вернётся, не может вернуться, поскольку почти неосознанно я организовывал свою жизнь так, чтоб исключить её оттуда с того самого момента, как она меня бросила. И все же я не совсем заблуждался, поскольку то, что оставалось в нынешнем раскладе, если верить описаниям друга, это была моя собственная воля, и как раз её, вдруг увидел я, сам поразившись, он безнадёжно не учитывал. А потом я понял, что позиционируя себя так, как я это делал вплоть до настоящего времени, не сознавая бегство жены от меня, я постоянно спрашивал его, с чего он игнорирует мою волю, которую прекрасно видит, как нечто внешнее по отношению к нему и мало предсказуемое. Моя секундная досада по поводу, что ему следует считать меня предсказуемым и, возможно, извинять мне это качество, раз уж он мне друг, при этом извиняя самого себя, разумеется, за то, что он извиняет меня, кто, как ему известно, не прям так остро нуждается в прощении, ведь предсказуемо лишь то, что воплощено во внешних формах.
Сидение в опустевшем холле напомнило мне курительные комнаты в центре Глазго, где отец любил засесть и убивать долгие дневные часы. Я подумал, что вполне возможно, папа сейчас один, включает свет в комнате… была почти полночь… и он, возможно, один. В последний раз я видел его на похоронах дяди, который бежал за трамваем, резко упал на колени, руками схватившись за бока, и с ним случился разрыв сердца.
Гроб был отделан латунью и пах лаком. Он стоял на деревянных подпорках посреди квартиры, и он доминировал в комнате, как алтарь доминирует в небольшой церкви, вино закрывает подпорки, и над всем витает аромат цветов, смерти и лака. Словно запах сосновых шишек, который отдаляет скорбящих от покойного в гораздо большей степени, чем это проделала сама его смерть. Этим запахом пропитался весь дом, он встречал тебя на пороге, а когда пришли скорбящие в своих белых воротничках и чёрных галстуках, стали пожимать друг дружке руки, разговаривать вполголоса, кивая другим, смутно им знакомым, он осел на них, пустив их эмоции в нужное русло, неумолимо влекущий их в комнату, отведённую для смерти.
Я посмотрел издалека, как гроб опускали в могилу, он покачивался на шёлковых верёвках, и затем, следуя примеру остальных, бросил горсть земли на крышку. Безжизненный, глухой звук из распухших пальцев, дождь на холсте, ликование отчаяния. После этого скорбящие вновь разбились на группки, и священник отслужил молебен. Он был невысоким, лысым мужичком, облачение он надевал рядом с могилой. Когда он нервно затянул без музыки своим негромким голоском 121-й псалом, все подхватили, и их голоса бесполезно, словно флаг без ветра, повисли между небом и землёй, я в упор посмотрел на отца и на секунду мы, казалось, поняли друг друга. Папа опустил глаза первым, нечаянно, и я взглянул туда, где за провожающими в последний путь и зелёным склоном торчали сломанными зубами серые и белые надгробия, погрузившись углами в почву.
Из-за спин молящихся и поющих уверенно шагнули вперёд двое могильщиков и закидали могилу землей. Длинный холм свежевспаханной земли покрылся венками.
— Это наш, — тихо сказал мне отец, едва приоткрыв угол рта. — Вон тот, с тюльпанами.
Чувствуя, что его затирает более суровый джентльмен на другом краю группы родных, откашлялся в свойственной ему манере и проговорил:
— Ндаааааа. По-моему, он.
И вдруг засмотрелся на него с почти страдающим выражением лица, хамский венок, с самого начала он так им гордился… Пока он не увидел его среди других, более маленький и менее впечатляющий, чем запомнился ему. Священник пожал руки родственникам: Тине, её страшно измучила базедова болезнь, глаза её уже несколько недель неотрывно смотрели в разные стороны, Агнусу, разглядывающему мигающими глазами день, впервые им увиденный после семи лет ночных смен, Гектору, я его никогда таким серьёзным не видел. Тина должна была быть последней, поскольку ей, разумеется, как женщине, не обязательно было стоять у края могилы. Священник, бормоча слова утешения, более напоминающие извинения, подхватил свой кожаный чемоданчик и пошёл по тропинке, не оглядываясь.