Я только что в третий раз совершил кровопускание, небольшой эскиз шизоидного белого фагоцита. Я думаю, троекратное это действие послужит вполне достаточным доказательством, если меня когда-нибудь потащат в суд за мои дороги. Сомневаюсь, что Верховный суд придет к нахальному выводу, что человеку нельзя позволять брать у самого себя кровь с целью рисования картин.
15
От Флашинга до Виллидж недалеко. Поезд есть аж до 42-й улицы, но снова я не буду участвовать. Незачем мне теперь туда таскаться. Словно чума охватила мой сумеречный город… и все остальные бежали. Лишь цитадель осталась, для тех, кто не за решеткой.
Цитадель, повсюду — центр, периферия — нигде; переменчивая смертельная доза. Многие обнаруживают, что больше не способны покинуть цитадель. По той или иной причине.
Помню ночи снаружи, холодные улицы, неприветливые кабаки, большие расстояния. Страх. Девять часов до рассвета (разница не то чтоб заметная, разве что можно засесть в парке среди играющего народа), отсутствие причины быть где-либо, скорее, где-либо еще, и снаружи. (В городе никого, кому бы я поплакался.) Замечаешь вещи типа светофоров, фонарей у подъездов и на пустых парковках; перестанешь замечать — вернется реализм пребывания вне цитадели. Чужой город. Враждебные лица. Ревут бары, автомобили больше всего похожи на космические корабли. Аптека на углу распахнула свою крокодилью пасть и испускает желтый свет. Четыре скрюченные фигуры сидят за стойкой на пристойном расстоянии друг от друга. Четверо мужиков и стеллаж книжек в ярких бумажных обложках. (Аптека, словно погреб старухи с Треднидл-стрит, скрывалась в дальней части помещения.) Прогуляйся по 8-й улице и почувствуй, как остальные склоняются перед тобой — в другой раз, мои милые, как-нибудь в другой раз.
— Я раскаиваюсь во всём, — громко сказал я своей пишущей машинке. И мысленно задёрнул шторы. Но я забываю, или привыкаю, или мутирую. Настойчивость телесного процесса способствует переменам. Сигарета. Я колдую над валиком, чтобы лучше прочесть написанное:
— Снова один. Мог бы сказать аминь, но не буду или не могу. Мой путь не есть путь сансары, чтобы трясти хрупкими лапками ради хлеба и плевать на баб. Я должен идти по людным местам, покуда меня не убьет собственное презрение. Я снова один и пишу об этом, дабы закрепиться против моих же мятежных ветров.
Когда я перечитываю написанное, у меня то и дело возникает знакомое ощущение, что всё мной сказанное — как-то не так и не о том. Я, разумеется, не способен вести нормальное повествование… без чётких категорий… даже не линия мышления, а скорее объём опыта… непосредственно окружающая питательная среда. Я остался один на один с цепью расклада(ов). Я отодвинул стул от стола и встал на ноги в тесной деревянной каюте. — Более того, не так и не о том — это не значит фальшиво. Два шага по каюте к изгвазданному зубной пастой небольшому зеркалу с липкими комариными останками, приветствую свое вдруг возникшее отражение: «N’est-се pas[48], хуй мамин?»
Надо бы побриться. На правой щеке пятно копоти. Я пододвигаюсь ближе, пока чуть ли не тычусь носом о стекло и тупо разглядываю зрачки собственных глаз.
Масло, которое я забыл убрать на лёд, растаяло в испещрённом крапинами сажи блюдце до состояния вязкой полупрозрачности. Брезгливым движением я убираю его с раскрытых «Сожалений Приапа» Дальберга[49]. Что-то в тексте привлекает внимание:
Согласно Филону, Каин был развратником, и все недовольные безнравственны.
Каин. Третий развратник, первый поэт-странник, он мял её массивный животик, двигал своей массивной арматурой в её нежную Испанию, до того как Моисей высек скрижали. Не повод рыдать, Иеремия, даже из-за обветшания символов. Масло, куда бы его деть… кажется, что каюта совершенно дико завалена хламом, хрясть, пихнул ногой эту чёртову скорлупу под ветхую чугунную угольную печку… туда. Я аккуратно кладу его на полочку рядом с ножницами (так вот где они были!), джемом и аэрозолем от насекомых. Потом со вздохом облегчения сажусь и снова изучаю бумагу в пишущей машинке.
— Моя проблема, — размышляю я, — в том, что я сладострастно верчу башкой, пока пишу, и всё это время я нахожусь в реальном мире, а не в литературе.
Нажимаю табулятор, чтоб отбросить неуверенность, и принимаюсь строчить:
— Один старик, по имени Моллой или Мэлон, бродил по свету. Когда он уставал, он ложился на землю, а когда полил дождь, он решил перевернуться, так чтоб он капал ему на спину. Дождь смыл с него имя. Это к вопросу об инвентаризации. Сегодня днём я стоял во дворе «МакАсфальт энд Констракшн Корпорэйшн» и мне казалось, я занят инвентаризацией вещей и отношений, окружающих меня.