Получив разрешение на выезд из СССР, я заехал в Харьков попрощаться. Я был с юной женой-красавицей. Мои скромные родители, видимо, поражались буйной удаче и буйному безумию своего сына. Удачу олицетворяла красавица, висевшая у него на руке. («Она слишком красива для тебя, Эдик!» — сказала честная русская мама Раиса Федоровна, увидев Елену в Москве за два года до этого, чем обидела сына. Отец ничего не сказал. Видимо, он так не считал.) А буйное безумие выражалось в том, что с 1967 года их сын жил в столице, заявлял, что он гениальный поэт, и, о чудо, вокруг него были сотни идиотов, верящих в то, что он гениальный. Теперь их буйный сын уезжал с красавицей за границу. Что тут было говорить, он поступал, как сумасшедший, но ему, видимо, везло… Мы попрощались в квартире моих родителей и поехали в аэропорт. Рейс задерживался, и два юные исчадья ада: я и моя забубённая женушка, двадцати четырех лет от роду она была, и была блистательна, сели в буфете и стали пить. Внезапно в буфете появились мои отец и мать. Для таких суровых пуритан и самураев, какими были мои родители, подобный порыв был экстраординарен. Они подсели к нам, совали мне деньги, от денег я отказался, и даже выпили с нами. Это было одно из редких проявлений сентиментальности в моих родителях. Они оба были тогда еще бодрыми. Отцу было пятьдесят шесть лет, а матери пятьдесят три.
Я вновь увидел их уже стариками. В декабре 1989 года я позвонил им с вокзала в Харькове по номеру, сохранившемуся в глубине моей пасмурной памяти.
— Здравствуй, мама, — сказал я.
— Здравствуй, Эдик, — сказала мать хмуро. — Ты где?
— Я в Харькове, — сказал я.
Взял частника-грузина и через заснеженный город добрался до их окраины. Поднялся, нажал кнопку звонка квартиры 44. Открыла мне седая суровая женщина с резкой горизонтальной морщиной между бровями. Она мгновение рассматривала меня.
— Что-то ты так странно острижен, — сказала она вместо приветствия. Затем дала мне дорогу в квартиру, посторонилась. Острижен я был коротко, как военный.
— А отец пошел тебя встречать, — сказала она. Вскоре из темноты пришел отец, в темном пальто и шапке.
Они постарели. Отцу был семьдесят один год, матери шестьдесят восемь. Я тогда подумал, что отец отнесся ко мне куда более приветливо, чем мать. С ним мы обнялись. С непривычки они проявили больше суровости, чем требовалось. Я провел тогда с ними шесть дней, и постепенно они стали лучше, оттаяли, но все равно, я осознал, что мне привелось родиться в семье несентиментальной, даже жесткой. Непривычные к водке и эмоциям, помню, они рано заснули в большой комнате, каждый в своем кресле, запрокинув головы назад, захрапели и захрипели с открытыми ртами. Картина была нерадостная. Я, верный реализму живописец своего времени, запечатлел этот эпизод в книге «Иностранец в смутное время».
У меня такое впечатление, что отец любил меня больше, чем мать. Немногословный, видимо неглупый, некоторые его замечания позволяли мне судить о том, что он очень неглуп, он никогда не сказал мне: «Сын, я тебя люблю, хотя ты не похож ни на мать, ни на меня». Но он иногда подшучивал вдруг надо мною, над моими амбициями, так что было ясно: я ему нравлюсь. Когда вышла книга «Подросток Савенко», это был 1984 год (речь идет о русском эмигрантском издании), я передал им книгу, мать прочла «Подростка» и перестала писать мне письма. Она обиделась за то, что я высказал свое мнение о природе их пары. Я написал, что мать подавила отца, медленно поглотила его. В повествовании о послевоенных годах молодой лейтенант Савенко (в книге «У нас была Великая Эпоха») мифологизирован от сапог до шинели, витязь в сияющих погонах, а не лейтенант. Отец прочел все это. С момента, когда мне перестала писать мать, начал писать он. Жаль, в переездах и передрягах жизни у меня не сохранились его письма. Там он блещет и умом и скромным добрым юмором. Он был особенным, несмотря ни на что. Всегда тщательно следил за своими красивыми руками, подпиливал ногти и даже покрывал их бесцветным лаком. Аккуратным странным господином он выглядел всегда. Выгодно выделяясь на фоне простолюдинов. Вежливый, не пил, не курил. Я же говорю: он был и остался загадкой. Больше всего он походил на аристократа. Я до сих пор не исключаю возможности его непростого происхождения, которое он мог тщательно скрывать. Известно, что какие-то обстоятельства помешали его военной карьере, он уволился в скромном чине капитана.
Всего лишь. Может, происхождение и помешало? Вряд ли я когда-нибудь уже узнаю. Бабка Вера говорила мне в 1958 году, что среди наших предков был кавалерийский офицер-сотник. Больше этого не знаю. Я часто называю себя капитанским сыном и мне это нравится. Я видимо из этого сословия. Из военного. Потомственно.