— Я не буду вас раздражать! Я больше никогда не буду никого раздражать! Застрелюсь! Пусть освободится место! Застрелюсь из папиного ружья и наконец отдохну. Надеюсь только, что на небесах не придется работать. Мне всегда везет — не дай бог, и там, наверху, заставят чистить облака!
Папе от дедушки в наследство досталось ружье, он спрятал его, потому что разрешения на оружие у него не было.
— Ничего себе, не будешь раздражать! Разве ты не понимаешь, сколько грязи появится, если ты прострелишь себе башку? Вот так не раздражать — даже потолок забрызгаешь.
— Я застрелюсь в саду! Никакой грязи никому. Всё чисто — нигде ничего.
Теперь я успокоилась окончательно. Видимо, наконец подействовали таблетки. Я заявила:
— На голову можно положить подушку, тогда брызг будет меньше.
Об этом я читала в какой-то книге. Где — не помню. Наверное, у Артура Шницлера. Или это было в фильме? Как бы там ни было, в девятнадцатом веке, прежде чем стреляться, лейтенанты прикладывали к голове подушку.
— Вон! Обе! Убирайтесь! — завизжала мама.
Я вернулась к себе. Мне было почти весело. Не нужно больше принимать никаких решений, осталось только пройти этот путь до конца. Этот дом перестал быть моим, это просто накопитель, промежуточная станция между бессмертием и бессмертием, между еще-нет и уже-нет.
По-моему, я разделась и легла спать. Точно не помню. Ночью я проснулась. В ночной рубашке, уткнувшись лицом в рвотные массы. Брезгливости не было. Даже хотелось остаться в нечистотах и снова уснуть. А потом в голову пришло, что обязательно нужно привести в порядок подушку. Поэтому я побрела вниз по лестнице к туалету, держа подушку на вытянутых руках. Как изгадившееся с ног до головы привидение. Конечно же, мама проснулась. Вошла, когда я запихивала подушку в раковину, и успела ее у меня отнять, прежде чем я намочила перо.
— Что здесь произошло?
— Приняла таблетки, — промямлила я.
Теперь я уже чувствовала себя не привидением; казалось, что я нахожусь под водой. Боже мой, так тяжело, когда принял таблетки и не умер! Но эта тяжесть проплывала, словно пробка на поверхности покоя, в котором я колыхалась, как водоросли. До меня ей было не добраться. Мама разбудила отца.
— Папа! Папа! Просыпайся же! Анна приняла таблетки!
Он спросил, какие и сколько.
— Сорок.
Не хотелось признаваться, что их было всего двадцать.
— Это же всего-навсего успокоительное. Оно безвредное. Тем более, что она их все выблевала. Пусть-ка просто поспит.
Через тридцать часов я проснулась, как раз вовремя: француженки еще не приехали. Жилищную проблему мы решили, я спала у родителей на тахте.
— Неужели ты даже не задумалась, какой шок испытали бы маленькие француженки, если бы они приехали, а тут как раз самоубийство? — спросила мама.
Когда она говорила о приехавших по обмену девочках, то называла их «маленькими француженками». Эти маленькие француженки были на самом деле ниже нас ростом, не больше метра шестидесяти пяти. Они не говорили ни по-немецки, ни по-английски. Когда сестры не было, им приходилось изъясняться жестами. И это у них ловко получалось. Они излучали шарм, танцевали перед нами рок-н-ролл, а однажды приготовили обед из пяти блюд. Еда оказалась очень острой, так что першило в горле, только через три часа мы добрались до последнего лакомства. Это был сладкий пирог.
— Такое впечатление, что у них в запасе целая вечность, — завозмущалась мама, стиснув зубы, когда француженки снова исчезли на кухне, — теперь еще и
Мытье посуды француженки и на самом деле предоставили маме, зато еще раз станцевали нам рок-н-ролл. А папа улыбался, смотря на них. Что за дочери у других мужиков, прямо маленькие ураганчики, излучающие шарм! Украдкой он бросил взгляд на неуклюжих кошелок — собственных доченек.