Тем же вечером она широкими мазками набросала портрет своего отца. Она изобразила его с мертвенно бледным лицом и проваленными глазами, с изрытой морщинами кожей, подобной растрескавшейся глине или ржавому металлу. Потом она коротко, почти до корней, обрезала себе волосы на затылке и швырнула их на еще непросохший холст поперек лица, словно нанесла ему удар хлыстом. А затем она бежала из дома, оставив вместо себя поруганный образ отца с этой живой памяткой о потерянной дочери. И с тех пор непрерывно скиталась, переезжая из города в город, живя случайными заработками и воздухом времени.
Она исколесила всю Европу, побывала в Берлине, Цюрихе, Москве, Риме, Праге, Лондоне и Вильно. И бежала она вовсе не от отца, да он, впрочем, и не разыскивал ее. Найдя оскорбительный портрет в пустой комнате дочери, он в один миг вычеркнул ее из своей жизни: разорвал на себе одежды, посыпал голову пеплом, разулся и, согнувшись в три погибели, сел на низкую скамеечку, время от времени вставая с нее лишь затем, чтобы прочитать kaddish — поминальную молитву, как и после гибели двух своих сыновей.
Она бежала от портрета своего отца, от этого ужасающего двойного портрета, в котором жестокая непримиримость сочеталась с болью и состраданием.
И не только от одного этого портрета бежала она, но от образа всей своей семьи, всего своего народа и, наконец, от себя прежней.
Она больше не хотела видеть это обобщенное лицо, в котором проглядывали и мужские и женские лица ее племени, лица живых и мертвых, неизменно воздетые к небу, жестокому и голому, как камень, или смиренно склоненные долу, к суровой и неприветливой земле. Фанатичные лица людей, от века обреченных на борьбу за существование, страх и муки, но не уступающих злой судьбе.
Она познала одиночество коротких дружб и непрочных любовей без будущего, отягощенных лишь вчерашним днем с его смутными тенями и неясными голосами. Она штопала белье, мыла полы и посуду, служила чтицей у старух, давала уроки детям, позировала художникам и скульпторам; иногда ей удавалось продать где-нибудь на террасе кафе несколько собственных рисунков и картин. А потом родилась Альма — такая крошечная и тихая, что рядом с ней легко переносилось отсутствие мужчины, ее отца. И это дитя, плод короткой связи, перевернуло всю ее жизнь.
Перевернуло внешне как будто незаметно, но окончательно и бесповоротно. Рут быстро избавлялась от строптивости, от любви к перемене мест, от жесткости и страхов; полчища неприкаянных призраков, столько лет осаждавших ее глаза и сердце, наконец оставили ее в покое. Лишь время от времени какой-нибудь из них мелькал запоздалой тенью, отзвуком страшных воплей, смущавших ее былые сны.
Вот уже три года она жила в Париже, берясь за любую работу, позволявшую им коекак существовать, и продолжая рисовать в свободное время. Теперь она пришла к утонченной манере и нежным, почти прозрачным краскам. С портретами было покончено; она делала одни только эскизы деревьев, аллей, статуй, крыш на фоне бледного небосвода, легкие, всегда чуточку незавершенные. Но вот в ее жизни появился Виктор-Фландрен, он открыл ей объятия, точно волшебная страна, радушно принимающая беженцев. Честная, безобманная страна, Он был старше ее почти на тридцать лет, однако сердце его сохранило ту странную, нетронутую наивную молодость, которую сама она давным-давно утратила. И она полюбила его именно за эту простую, надежную силу. Да, здесь, рядом с ним, она обретет покой для себя и счастливую жизнь для дочери, что бы там ни говорила суровая седоволосая женщина, встретившая их угрозами на пороге этого дома. Ибо ее вера в Виктора-Фландрена была безгранична.
Потому-то она и улыбалась теперь, облокотясь на подоконник своей комнаты и глядя, как Виктор-Фландрен вносит чемоданы. Кончилось время скитаний и горестного одиночества. «Да, — повторила она, глядя в окно на поля и леса, простиравшиеся до самого горизонта, — мне нравится твой край. Здесь так спокойно!»