Через десять дней партия вылетела в Норильск, где на местной базе, пока ждали контейнер, тащившийся где-то по железной дороге, наняли еще одного рабочего, эвенка Филю, и повариху, потрепанную жизнью, но не пьющую и не вороватую тетку по имени Нинель Чекушко. При Олеге Нинель коротко вздыхала, исподтишка вглядывалась, трясла линялыми полуседыми мелкими кудряшками, робко шмыгала носом и сжимала губы в ниточку, словно боялась спросить о чем-то тайном и важном. А потом суетливо отворачивалась, хватала нож или поварешку и водила широкими лопатками так, как будто посылала сигналы, отчаянно семафорила. Но Олег сигналов не понимал, чувствовал себя неудобно и старался избегать Нинели по мере возможности.
К концу июня, наконец, прибыли к месту работ и разбили лагерь. Что бы Олег ни делал: укреплял каркасы для палаток, чистил побывавшие в деле ружья, учился коротеньким и до жути острым эвенкийским ножиком свежевать оленя, ловил и чистил рыбу, выжигал бочку из-под бензина для устройства хлебной печки и обкладывал ее небольшими валунами, месил веслом от надувной лодочки тесто в кадушке, настраивал рацию, носил воду из звонкого водопадика, тренировался ходить по азимуту, — что бы он ни делал, он с некоторым страхом и тайным, дух захватывающим весельем ощущал, что необратимо меняется под льдистыми небесами, среди расколотых синими глубокими разломами столовых гор Путораны. Олег, не стесняясь, у всех на виду приносил счастливой Инне сумасшедше яркие полярные маки, что заливали тундру расплескавшейся светлой артериальной кровью, и чувствовал, что крови в его жилах становится все меньше и меньше, что с каждым его вздохом она, его кровь, с растворившейся в ней горчащей памятью, бурная, яркая и горячая, постепенно вытесняется плотным и тяжелым, как хрусталь, прозрачным, чистейшим, как оптическое стекло, жгучехолодным, как абсолютное знание, потоком.
Неподалеку от лагеря, сразу за водопадиком, находилась неглубокая пещера — ледяной грот. Однажды Олег заглянул туда и замер, околдованный. Лед, покрывавший стенки, подтаял и оплывал. Дневной свет, проникавший в пещеру, скользил по наплывам, по тонкому слою талой воды, преломлялся и погибал в бесшумных спектральных взрывах. Голограммами висели смутные радуги и терялись, тонули в глубоких ледяных зеркалах, потом вдруг всплывали, преображенные, размытые, разбавленные глубинным тусклым серебром, и стягивались по плывущему глянцу в неясные взаимопроникающие видения. Видения стекали под ноги и развоплощались в глинистой слякоти, оставляя длинные змеистые следы, которые вели прочь из пещеры, на солнечный, скромно цветущий каменистый склон.
Олег стоял посреди пещерки, затаив дыхание, и смотрел, как навстречу ему из ледяной мути выплывает лик, узнаваемый и незнакомый, отрешенный и изможденный забвением. Олег смотрел на отражение и сомневался в нем, не верил. Он подставил ладонь под неровно стекающую талую воду и, не отдавая себе отчета в том, что делает, попытался смыть видение, но оно никуда не делось, не растворилось, не исчезло, не стекло, потеряв ясность, под ноги. Оно осталось, где было, и невидящим взглядом смотрело прямо на Олега, сквозь него.
За его плечом кто-то вздохнул, а потом сдавленно всхлипнул.
— Мишка! Это он! Он. Я так знала, что ты — его сыночек. И Пашеньки-и-и… — тихо заскулила Нинель, — подружки мое-ей!
Перед тем как обернуться, Олег заметил, что бесстрастность лица, глядевшего сквозь напластования льда и кальцита, сменилась выражением стыда и досады.
— Что вы, в конце концов, от меня хотите? — обозлился Олег. — Что вы все подмигиваете, что вы подсматриваете за мной?
— Ты — его сын, — кивала Нинель, указывая на ледяное видение, и моргала выцветшими глазами. — Так похож! Так похож! Его и Прасковьи, Пашеньки моей. Ох, Пашенька!
— Вы… знали мою мать? — понял, наконец, Олег.
— Пойдем-ка на свет божий, — хрипло позвала Нинель. — Пойдем-ка. Я расскажу, если не знаешь. Не верю, что знаешь. Такое детям не рассказывают, а тебе пора знать, надо знать. Взрослый.
Они вышли из промозглой пещеры на склон, прямо в пламенеющий закат, и Нинель без всякого вступления сказала:
— Она сама себя сожгла, моя Пашенька, мученица моя. Что бы там ни говорили, как бы ни замазывали — сама. Она ради Мишки душеньку свою перекроить пыталась, лишь бы ему с ней хорошо было, лишь бы угодить. А он. Хоть и сильно любил, не отрицаю, но что-то такое преступное сделал, что она жить не смогла. Не принимал ее такую, какая есть. Пламя было, говорят, высокое-высокое, до луны, до звездочек, снег вокруг далеко растопило, чуть не до церкви, где она тебя, кроху, оставила, а могилку ее навсегда ангарская вода покрыла, словно бы залила тот пожар, чтоб все забыли.
Берлин. 2002 год