Михаил Александрович, не поднимаясь на ноги, скатился по осыпи, как с ледяной горки в детстве, разодрал о щебень штаны, но не обратил на это внимания, поднялся и молча, не глядя на Макса, пошел в сторону стоянки, к палаткам приютивших их бедуинов. Макс скривился в сочувственной гримасе и запыхтел, догоняя Михаила Александровича.
Они уже почти две недели жили с подобравшими их бедуинами. Макс буквально за день освоил незнакомый диалект и объяснил Михаилу, что кочевники — это была всего одна семья — будут пасти верблюдов неподалеку и ждать своих соплеменников, у которых якобы есть грузовик. Джип, который все же нашелся, прицепят к грузовику и вытащат. Всего и делов. Соплеменников ждали два дня, и грузовик у них действительно имелся — старая развалюха с перевязанными веревочками и проволочками жизненно важными деталями. Как он ездил, кто его знает, но до джипа на грузовике все же добрались. Прицепили глубоко зарывшийся в грунт джип, и грузовик благополучно заглох, видимо, навсегда и был брошен. Обратно к стоянке пришлось идти пешком. Пришли — доползли — к вечеру, вымотавшись до пламенеющих чертей в глазах, обожженные, с распухшими языками.
А вскорости Михаил Александрович заболел тем, что Макс называл «пустынной болезнью».
«Болезнь» эта выражалась в том, что человек подпадал под своеобразное очарование пустыни и на него нисходил покой. Человек утрачивал внутреннюю связь с цивилизацией, общался весьма неохотно, и ничего-то ему не было нужно, кроме того, чтобы сидеть, например, на камушке и смотреть на закат. Смотреть, как подозревал Максим Иванович, не глазами, но взором внутренним и без единой мысли в голове. Такой «пустынник» становится совершенно безответственным, его нисколько не тревожит, что его ищут, ждут, что о нем где-то беспокоятся. Он живет единым моментом. Фигурально выражаясь, не пашет, не сеет и питается манной небесной. И ему хорошо, и никуда ему не хочется.
А началось все с того, что на краю пастбища — в просторной низинке, поросшей редкими колючками, — неугомонный Арван нашел солончак. Среди дня солончак светился и сиял. Это ни на что не похожее свечение привлекло Макса, любопытного, словно кошка, и он потащил Михаила Александровича на экскурсию. Из-за ослепительного свечения разглядеть солончак днем, как приспичило Максу, оказалось невозможно, поэтому был предпринят еще один поход, вечерний.
Солончак оказался на редкость чистым, потому так и сиял под солнцем. На редкость чистым и лишь слегка серо-дымчатым и кое-где с красноватой, замурованной в нем тяжелой пустынной пылью. Он лежал тяжелым полупрозрачным панцирем, отполированным до зеркального блеска Персеевым щитом, отразившим Медузу, которая, как известно, окаменела, увидев себя во всей красе.
Нет-нет, разумеется, это преувеличение, и разглядеть свою физиономию во всех подробностях в этом природном зеркале было невозможно. Что-то смутное колышется и гримасничает в полупроницаемой для света глубине, вот и все. Макс, например, взглянул, дернул носом и отвернулся, разочарованный.
— Ничего неожиданного, — изрек он, — обычный солончак. По-моему, его верблюды вылизали. А говорят, есть и такие, в которых можно чудеса увидеть.
Михаил Александрович не отозвался. Он глядел, не отрываясь, на мягко мерцающую, розоватую на закате соль, глядел на свое неясное, смазанное бликами отражение и с некоторым страхом узнавал в нем себя молодого. Отражение смотрело на него неуверенно и тревожно, и это было неприятно Михаилу Александровичу. Неосознанным жестом он попытался стереть отражение ладонью и набрал полную пригоршню закатного огня, кроваво-теплого и текучего. И совсем, должно быть, в забытьи он попытался залить этим огнем отражение, вдруг напомнившее ему о далеком погребальном костре.
Он обжег ладонь о раскаленную соль и досадливо вскрикнул. Верный Макс оттащил его, ругательски ругая за неосторожность:
— Муций Сцевола нашелся руки палить! Что ты полез, как отрок неразумный?
Михаил Александрович устыдился и пошел вслед за Максом, но неоднократно оглядывался через плечо, чтобы убедиться, высится ли еще над солончаком колеблющееся марево женских очертаний — сама душа пустыни, выжженная до полной прозрачности.
С этих пор ему стали милы раскаленные дали и высокое белесое небо, резкие фиолетовые провалы вечерних теней и поющие в кромешной тьме камни, растворение утренних звезд в жидкой голубизне и набеги скребущего суховея. Он часто обращал тоскующий взгляд к солончаку, словно там была могила возлюбленной, словно ждал он ее воскресения или хоть весточки — знака прощания и прощения.