…Марк Галлай, которому довелось работать с первыми космонавтами (кстати, пресловутое гагаринское «Поехали!» было перенято именно у него: с таким ямщицким напутствием себе самому Марк некогда отправлялся в собственные испытательные полеты), рассказал как-то такую историю. Почти притчу. На какой-то лекции – по психологии? по психиатрии? – его подопечным решили продемонстрировать классический случай мании величия. Ввели невзрачного человека. Осведомились об имени, отчестве и фамилии (предположим, Иван Иванович Иванов). Спросили, какую занимает должность (допустим, заведующий сектором общепита Мытищинского района). Какое нынче число (ответил). Читает ли прессу (читает). Что из последних событий особенно взволновало (происки американских империалистов). Обычный советский стереотип.
Разумеется, по уходе реципиента обучающиеся спросили: где же здесь мания величия?
– Дело в том, – ответили им, – что на самом деле он – Петр Петрович Петров. И не заведующий, а рядовой буфетчик.
Действительно, притча.
Драма – а иначе не скажешь – Николая Глазкова в том, что его постигло сумасшествие подлинное, на этот раз всеобщего, заурядного, эпидемического характера, когда ты в мечтаньях своих не «гений Глазков», не «наш друг Наполеон», а нормальный стихотворец, пишущий неотличимо от подобных тебе и оттого ставший благополучным. Что – страшно.
Оптимизм внушает только одно, им и предсказанное:
Все сметут, сведут на нет
Годы, бурные, как воды,
И останется поэт –
Вечный раб своей свободы.
А на что еще нам надеяться?…
СМЕРТЬ ЖУРНАЛИСТА
Помню его последний звонок. Милую хрипловатость:
– Стаська-а! Давно не видались. Давайте, черти, встретимся. Попоем…
«Попоем» – это уж было сказано от широкодушия. Подпевать – куда ни шло, и то лишь когда застолье прибавляло наглости и заставляло забыть о собственной певческой бездарности. Пел – он, Толя, Анатолий Аграновский. Пели – они, избранные: как праздник, каких не так много случается в жизни, вспоминаю домашнее пирова- ние по случаю Толиного шестидесятилетия, год 1982-й. Тогда в доме звучало сразу несколько гитар и несколько невольно соревнующихся голосов – его самого, сыновей Алеши и Антона (один – доктор биологии и вдобавок знаменитый блюзмен, другой – врач-офтальмолог) плюс «дядя Изя»… Ставлю старательные кавычки по той причине, что долгое время, восхищаясь тем чудом, которым было и осталось для меня песенное творчество Аграновского, слышал это имя, произносившееся с тем почтением, с каким говорят об учителе и патриархе. Виделось нечто то ли библейски-седобородое, то ли почти фольклорное, из одесских песен Утесова, – и на тебе! Встретил в конце концов кряжистого здоровяка, умницу-адвоката, виртуоза-гитариста; и, когда на скорбно-веселых сходках памяти Толи «дядя Изя» берет… увы; брал гитару, меня заранее трясло от восторга, но и глаза увлажнялись.
Песни, сочинявшиеся Аграновским, не были просто хобби, даром что он избегал их тиражировать. О чем сожалею, с состраданием думая о тех, кто их не слыхал. Сочинялись они на стихи классиков ли
Желтой у реки… Китайские фанатики, загадочный Восток, порезали канатики, заделали проток». И т. д. – на будто бы ориентальную, уморительно стилизованную мелодию.)
Не впадая в дружескую истерику преувеличений, считаю песни – романсы, зонги, как вам угодно, – Анатолия Аграновского шедеврами вовсе не дилетантского уровня, как и общий наш друг Лазарь Лазарев не хватил лишку, написав в своих воспоминаниях: задолго до Таривердиева и Андрея Петрова Толя нащупал «мелодический принцип современной песни». И… Похвастаться, что ли? Похвастаюсь, оправдав хвастовство некоей сверхзадачей.
Мне выпала честь отобрать для него «тексты» Осипа Мандельштама – в узких пределах нашей компании я слыл «мандельштамистом». Были предложены «Александр Герцевич», «Я вернулся в мой город…» – и родилась едва ли не адекватная стихам музыка, но вот «Шерри-бренди» («Я скажу тебе с последней прямотой: все лишь бредни – шерри-бренди, – ангел мой») Аграновский отверг решительно:
– Это не мое. Это, скорей, в Сашкином духе.
То есть в духе любимых им песен Галича, которые он исполнял лучше самого автора, – что еще не так удивительно. Удивительнее, что он был – во всяком случае, до поры, пока вровень с ним не возник Сережа Никитин, – единственным, кто пел Окуджаву, ну пусть не лучше, однако же и не хуже Булата. И – очень по-своему.