Любопытно, что согласно самойловским «Поденным записям», делавшимся непосредственно и посмертно опубликованным, во время своего визита Глазков сообщает, что видел «могилу генерала May». А в другом варианте воспоминаний – «художника Доу». Реакция Ландау всякий раз передана одинаково, а что касается дурашливости «Г. Г.», то отчего бы ее и не поварьировать?…
Игра, игра, впрочем не единожды обрывавшаяся горьким осознанием:
Я сам себе корежу жизнь,
Валяя дурака.
От моря лжи до поля ржи
Дорога далека.
Вся жизнь моя – такое что? В какой тупик зашла?
Она не то, не то, не то,
Чем быть должна.
Здесь сама нескладная инверсия превращает дежурный вопрос: «что такое?» в вопль: «…что?» За что?
Хотя… Всякое творчество, тем паче странная приверженность к рифмам (о чем, как известно, Толстой говаривал не шутя: это, мол, все равно что идти за сохою и пританцовывать), разве не игра, разнообразящая будни?
Так. И – не совсем так. Может быть, и совсем не так.
Владимир Корнилов догадался сопоставить два стихотворения, посвященных картине «Боярыня Морозова». «Какой сумасшедший Суриков мой последний напишет путь?» – спросит Ахматова, конечно отождествив себя с непреклонной никонианкой. А Глазков увидит своего двойника в юроде. И скажет, обращаясь к любимой женщине:
Милая, хорошая, не надо!
Для чего нужны такие крайности?
Я юродивый Поэтограда,
Я заплачу для оригинальности.
Самоуничижение? Вот уж нет!
За то, что Глазков
Ни на что не годен,
Кроме стихов, –
Ему надо дать орден.
При том, что сама идея – государственная награда за бесполезность для государства – с точки зрения этого самого государства есть верх сумасшествия. Но сам «ордено- просец» как раз на том и настаивает:
Поэзия! Сильные руки хромого!
Я вечный твой раб – сумасшедший Глазков.
Дело, однако, тонкое.
…У Константина Николаевича Батюшкова есть стихотворение «Памятник», написанное в годы, когда он был безнадежно безумен (сумасшедший в самом буквальном, не метафорическом смысле), и представляющее собою «бессвязный набор слов». Во всяком случае, так считает дотошный и тонкий исследователь его творчества – в то время как это травестирование державинской оды (чем, к слову, отчасти является и «Памятник» Пушкина) – стихи замечательные!
Придется их привести целиком:
Я памятник воздвиг огромный и чудесный,
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш, и добрый, и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон),
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить;
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которую могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям громами возгласить:
Царицы, царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте, цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А Кесарь мой – святой косарь.
Ускользну от напрашивающегося замечания, что это – словно нечаянный прообраз поэзии нынешнего постмодернизма с его центонностью, то бишь ироническим цитированием предшественников, с его снижением тона и жанра (у Батюшкова – «в печати» взамен державинского «в потомстве», что граничит с пародией). Отвлекусь и от соблазна биографического комментария, от навязчивых догадок и даже прямых очевидностей (чтб это за «Елиза» и т. п.), словом, от сора, говоря по-ахматовски, от того, что способно толкнуть нас к поверке стихов эмпирикой первой, сырой реальности. Попробовать бы отвлечься и от печального факта, что это писал поврежденный в уме, однако – не выйдет. Как бы то ни было, чтб видим в «дико вдохновенных» излияниях Батюшкова?
Мелькнула, передав свой привет из уже близкого ему будущего, тень Авксентия Поприщина: «наш друг Наполеон» – наподобие «испанского короля», мании гоголевского сумасшедшего. Кесарь, превратившийся в косаря… Святого! Откуда коса? Из Апокалипсиса? Впрочем, договорились не вникать в происхождение стихотворных реалий… В общем, Кесарь – косарь, по бессмысленной, а вернее, над- смысловой логике созвучий – это тоже перекличка с чем- то более поздним, с поэтикой, которая перестанет чураться эффектного каламбура; с той поэтикой, что впервые ярче всего явится в Бенедиктове, продолжится Северяниным, выродится в Вознесенском… Хотя самая цепкая ассоциация – Хлебников, кого, к слову сказать, не могу не вспомнить, говоря о Глазкове. Да и он сам писал в молодости:
Куда спешим? Чего мы ищем?
Какого мы хотим пожара?
Был Хлебников. Он умер нищим,
Но Председателем Земшара.
Стал я. На Хлебникова очень,
Как говорили мне, похожий:
В делах бессмыслен, в мыслях точен,
Однако не такой хороший.
Конечно, читая такие стихи, как батюшковский «Памятник», пытаясь понять недоступное – или малодоступное – пониманию, в большей степени, чем обычно, напрашиваешься на подозрение, что играешь роль читателя-вымогателя. Ибо: «Что такое поэт? Несчастный, переживающий тяжкие душевные муки, стоны которого превращаются на его устах в дивную музыку»…
Похоже на Батюшкова с его тягчайшей болезнью?