Согласен. Но расширил – опасно, что, в похвалу ему, сам осознал отчетливо, первой из рифм для слова «эстрада» в одноименном стихотворении сделав «растрату». «Эстрада, ты давала мне размах и отбирала таинство оттенков…Я научился вмазывать, врезать, но разучился тихо прикасаться».
Сама по себе знаменитая формула: «Поэт в России больше, чем поэт», исторически совершенно справедливая, в сущности, обозначала и пиетет, традиционно питаемый к стихотворцам, и опасность, что «больше» превратится во «вместо». Да и превращалось множество раз – допустим, когда благородный, но слабенький Надсон затмил Тютчева для читателя, который уверовал, что в поэзии есть нечто более важное, чем сама поэзия. Когда Некрасов был интересен публике не потрясающим «Власом», но тягомотным «Парадным подъездом» и сам, увы, слишком многое отдал назидательной тягомотине. Когда Маяковский, Надсона презиравший, а к Некрасову равнодушный, вот уж поистине совершил «предварительное опошление» будущей формулы Евтушенко, заявив памятное и уже мною цитированное: «Мне наплевать на то, что я поэт. Я не поэт…» – и далее об «услужении».
А сам Евтушенко? «Поэт, как ясновидящий Кутузов…» – это ведь тоже не «больше», а «вместо». Или хотя бы – наряду.
Евгений Винокуров, попробовав по российской привычке стать оптимистом от отчаяния, говаривал: настоящего художника цензура загоняет внутрь. (Уж не следует ли ее за это поблагодарить?) Евтушенко с цензурой играл в перегонки, конечно заигрываясь, как и бывает с азартными игроками. Обыгрывал ли?
Галина Вишневская в своей книге рассказывает (любуясь собой, что артистке-красавице не в укор) об отповеди, данной ему: да как же он мог свое «Прощание с Сирано», то есть с ролью, которую ему не дали сыграть в фильме Рязанова (неосуществленном – без Евтушенко режиссер картину снимать расхотел), вложить в уста выдуманного американца, наказанного будто бы
– Вы же – боярыня Морозова.
И сам я разве не был шокирован, когда увидел в печати его стихи о могиле все еще опального Пастернака, посвященные вдруг памяти Луговского? Поэта, идеологически приемлемого для властей.
Помягчел ли я с той поры? В этом отношении, пожалуй, нет, хотя… Да не сама ли Вишневская в ином случае оказалась податливей знаменитой раскольницы и присоветовала Шостаковичу, проходимости ради, дать вокальному циклу заглавие, уводящее в сторону: «Картинки прошлого»? В то время как композитора волновал как раз злободневный смысл сатир Саши Черного! Но: «Киньте им кость». И я – относился же понимающе к тому, что Булат Окуджава (по подсказке того ж Евтушенко) назвал стихи «Песенкой
Так что ж? Сработала, что ли, в случае с Окуджавой особая дружеская пристрастность? Наверное, так. Еще вероятней, что и у лукавства есть своя мера, во всякой игре надо не заиграться, не чересчур, не до потери достоинства подыгрывая чужим правилам.
Однако, как ни крути, и Винокуров, и Окуджава, и Евтушенко по-своему и по-разному отразили
Поэзия –
не мирная молельня.
Поэзия –
жестокая война,
В ней есть свои, обманные маневры.
Война –
она войною быть должна.
И например, обращаясь к власти, выведенной под прозрачнейшим псевдонимом, в виде председателя рыболовецкой артели, уговаривал его (ее!) вести свой жестокий лов по правилам, пусть ею же установленным, но в согласии с «диктатурой закона». Не заужать по-браконьерски ячеек рыболовной сети:
Старые рыбы впутались –
выпутаться не могут…
И дескать, черт с ними (с нами). Но:
…но молодь запуталась тоже –
зачем же ты губишь молодь?
…пусть подурачится молодь
прежде, чем стать закуской.
Что это? Бунт? Или просьба уставшего от «жестокой войны», наполовину сдавшегося человека?
Как бы то ни было, драму поэзии, вынужденной выживать, не свести ни к одной из частностей. Даже если эта частность – сама советская власть.
ВЕЛИКИЙ РАЗДЕЛ
«Пришло время стихов», – заключил Эренбург в знаменательном 56-м рецензию на стихи еще неизвестного Слуцкого. Это, как девиз, подхватил первый «День поэзии», ошеломившая новинка, представившая
Снова из письма Самойлова Слуцкому (лето 1956-го, накануне выхода «Дня поэзии»):