…Я был в школе и везде, где учился потом, круглым отличником. И мне казалось, что этого вполне достаточно, что все остальное придет постепенно само собой, главное – быть отличником… Я знал наизусть все ошибки Гегеля и Канта, не прочитав ни одного из них».
Перебью эту элегию:
«Я рос над розовым морем, в городе моего детства, воздух которого был напоен смешанным запахом йода, тамариска, вяленой скумбрии и одеколона «Красная маска». – Так резвилась троица пародистов, составной частью которой был я. – Когда я вступил в комсомол, мама сказала мне: «Боря, ты уже большой, неудобно. Надевай плавки, когда выходишь в город». Насчет того, что неудобно, мама, по-моему, сильно преувеличивала. Она вообще любила одеваться. Даже в самую сильную жару она носила буденовский шлем, носки канареечного цвета и кожаную куртку, крест-накрест перепоясанную пулеметными лентами.
Мама была единственным человеком в нашем городе, которого мы уважали. Остальное население мы делили на курортников и жестянщиков. Курортников мы презирали, а жестянщиков ненавидели. Мы не читали Канта и Конта, по твердо знали, что они контра»…
Боря встретил наш шарж сурово. И хотя мы могли ожидать от него большего чувства юмора (этого испытания, правда, почти никто не выдерживал: и Коржавин надулся, и Бондарев радостно сообщил, что «Гришка», то есть Бакланов, у нас здорово получился, не то что он сам, – а Бакланов сказал, разумеется, точно то же про себя и про Бондарева, – и Винокуров прибег к помощи Пушкина: «…Мне не смешно, когда фигляр презренный пародией бесчестит Алигьери»), сейчас, мне кажется, я отчасти готов понять его неулыбчивость.
Любовно насмешничая, мы задевали боль.
«Сейчас мне за сорок…» – и т. д., и т. п. Это лирическое отступление от фабулы я услыхал в чтении автора на окском пляже, под Тарусой, что запомнилось
«Милый Стасик! Всегда буду помнить день на Велигожском плесе, когда ты прослушал одну из глав этой книги – главу с отступлением о больном сердце – ты сказал: «Здесь человек сгорел». Постарайся подольше сохранить свое сердце таким же чистым и нежным, каким я его узнал».
Сохранил, не сохранил – не обо мне же речь. Сам Боря Балтер, сгорев, – как выразился не я, а Фет, – отдав всего себя своей единственной книге, быть может, пожертвовав ради нее остальными, запечатлел, воплотил…
Не сказать ли попрозаичнее?
ПРЕОДОЛЕВАВШИЙ, ПРЕОДОЛЕВШИЙ
Когда-то (очень давно!) мой старший друг Семен Израилевич Липкин признался, что устроил для себя такую игру: разместил всех заметных русских поэтов по десяти разрядам – понятно, по мере убывания значения и достоинств. Помню, я, восхитившись этим проявлением взрослой детскости, тут же решил соревновательно проделать то же самое, но терпения не хватило, и мое участие ограничилось советом вынести Пушкина, который у Липкина был наряду с Баратынским, Тютчевым, Лермонтовым, вне всех разрядов.
Заодно рассказав, что о своей игре поведал Борису Слуцкому и тот, весьма небезразличный к иерархии в литературе (о чем – позже, в главе, ему посвященной), поинтересовался:
– А я у вас в каком разряде?
– Ну что вы, Боря, – ответил Липкин, заставив побагроветь самолюбивого Слуцкого, – таких, как мы с вами, я просто не принимал во внимание…
Шутка? Притом лукавая? Наверное. Тем паче самого С. И., особенно к концу его долгой жизни, волновало, останется ли он в истории русской поэзии –
Что до Липкина, ему было тем более небезразлично, скажем, признание Ахматовой, написавшей на своей дареной книге: она, дескать, всегда слышит его стихи, а однажды плакала. (Слушая чтение поэмы «Техник-интендант».) Или – Солженицына. Или – Бродского, сказавшего в интервью, что ему «в некотором роде повезло» составить «тамиздатское» липкинское избранное. И заодно наиточнейше отметившего: тот пишет «не на злобу дня, но – на ужас дня».