А если бы предоставили? Если б эпоха взяла да и одарила поэта ласковейшей из своих улыбок? Кто знает… Вообще: «Что мы знаем, поющие в бездне, о грядущем своем далеке?» («Молдавский язык»).
Что говорить, любопытно бы было заглянуть за черту. Узнать, например, удержит ли свое первенство Бродский; в каком иерархическом порядке расположатся Слуцкий, Самойлов, Тарковский, Глазков, Липкин… Но к сожалению или к счастью, современникам не дано права – хоть они и берут его наподобие горьковского Нила – определять степень подобного старшинства. Разве что в качестве игры в иерархию, которой Семен Израи- левич огорчил когда-то Бориса Абрамовича. Нам предоставлена лишь ответственная возможность понять, почуять, что истинно.
«С остальным – подождем, С. И.?» – фамильярно закончил я свою статью, приуроченную к девяностолетию долгожителя Липкина. Смерть, приключившаяся лишь немногим позже, не подвела черты; она открыла новый простор для выяснения, кто есть кто. Уже без игры, всерьез.
О ДИНОКИЙ ГЕНИЙ
Василий Аксенов, с которым мы когда-то давно крепко дружили, чуть не в каждом своем интервью с нежностью вспоминает, что в среде молодых литераторов-шестидесятников почиталось знаком взаимной симпатии говорить то и дело: «Старик, ты гений!» Совсем отрицать этого не могу, но, надеясь, что память моя не совсем еще ослабела, утверждаю: если и были при мне подобные излияния (что, конечно, случалось – особенно, извините за каламбур, при возлияниях), то не меня одного подобная щедрость бесила.
В самом деле… «Ты гений!», повторяемое с тою же обоснованностью, с какой любой даме надобно сообщать, что сегодня она прелестна, означает категорическое неумение понять цену, которой были достигнуты и оплачены высочайшие взлеты духа. Это – пусть безобидное, но зеркальное отражение той уродливой иерархии, что внедрялась властями в писательское сообщество, где, по законам номенклатурного распределителя, было указано, кому называться великим, кому – выдающимся,крупным, всенародно любимым, популярным, растущим и т. д., и т. п.
Впрочем, отчетливее всего официальную цену называла смерть. Замечательный прозаик Борис Ямпольский, прогуливаясь со мной по юрмальскому пляжу и еще не догадываясь, что смертельно болен, говорил: им подсчитаны шестнадцать разрядов писательских похорон, от траурного митинга в Колонном зале до панихиды в больничном морге. Назвал и разряд, как он считал, положенный лично ему, – не помню, какой именно, но, разумеется, невысокий…
Как я уже сказал, у современника есть возможность понять только истинность (еще проще – неистинность) явления литературы, а не его масштаб. «Великий спортсмен» – ради Бога! «Великий актер» – почему бы и нет? «Великий писатель» – выговаривается много труднее; может быть, потому, что, в отличие от спортсмена, одновременно подразумевает величие
Почему же тогда, познакомясь и еще не успев подружиться с Николаем Михайловичем Любимовым, я сказал, как помню, без визгливого пафоса, однако и не шутя: вот, мол, наконец-то могу сказать, что знаком с великим писателем? Вероятно, смелости мне добавило то, что за ним стояли поистине
Количество сделанного – не критерий значительности, и все же стоит просто назвать – не все – переводы Любимова, чтоб осознать: он свершил в нашей культуре и в нашем культурном сознании тот грандиозный сдвиг, по которому узнаем «настоящих» гениев. Пожалуйста: «Дон Кихот» и «Декамерон», «Гаргантюа и Пантагрюэль», мо- пассановский «Милый друг», «Госпожа Бовари» Флобера, «Красное и черное» Стендаля, «Мещанин во дворянстве» Мольера, «Хроника времен Карла IX» Мериме, «Тартарен» и «Сафо» Доде, «Легенда об Уленшпигеле» де Костера, «Синяя птица» Метерлинка, многология Пруста – работа, оборванная смертью, – «Коварство и любовь» Шиллера… Скажут: но были и
Да, говорят, по крайности, говорили при появлении «простоватого», а не «прустоватого» перевода, однако не оттого ли, что автор «В поисках утраченного времени» вдруг перестал в наших глазах оправдывать свою репутацию прозаика, которого сущая мука читать, ну, предположим, как Джойса? Зато, дочитав, мол, сам к себе проникаешься уважением.