Перед самым концом смены она приходила к воротам номер один, чтобы встретить мужа с работы, и стояла там в ожидании, всегда принарядившись, даже немного слишком, прислонясь к постаменту, на котором стоял кайзер Вильгельм I. Его отлил в бронзе некий дюссельдорфский скульптор, а какие-то неизвестные люди водрузили его на этот постамент, чтобы шахтеры, опускаясь в шахту и поднимаясь наверх, «всегда видели перед собою вдохновенный образ героического кайзера в память о его грандиозных свершениях». Сии слова провозгласил бургомистр, открывая памятник, и кайзер из-под островерхой каски грозно смотрел своими мертвыми бронзовыми глазами на каждого, кто проходил мимо, требуя усердной работы в шахте.
Днем она в задумчивости сидела у окна или в саду; если не было спектаклей в любительском театре, она скучала, если дома никого не было – тоже скучала, и ее красота, которая на сцене была столь ослепительна, увядала в суете буден, разрушавших ее, и вовсе не потому, что ей не хотелось выполнять повседневную работу, ведь она с детства была к ней привычна, а оттого, что в этой работе не было никаких неожиданностей. Белье всегда было грязным и никогда чудесным образом не превращалось в чистое, приготовление еды всегда занимало много времени, еда никогда не оказывалась на столе по мановению волшебной палочки, короче говоря, ей не хватало в жизни чудес.
Ее горизонт ограничивался копром шахты, центром этого мира, и, куда бы ни смотрели глаза, он всегда был в поле зрения, она видела его из окна спальни, из кухонного окошка, из сада, с улицы. День и ночь безостановочно крутились колеса, мелькали большие спицы, тускло поблескивая под хмурым серым небом, словно перпетуум мобиле в его неустанном безмолвном однообразии. Колеса, которые не удалялись и не приближались, которые никогда по-настоящему не двигались и, прикованные к стальной лебедке, никогда не меняли своего места, они лишь непрерывно поднимали на поверхность уголь и людей или же опускали людей под землю, колеса, которые, медленно разгоняясь, крутились все быстрее, быстрее, пока спицы не сливались в единое полотно и, казалось, уже не двигались, поэтому их самый быстрый ход выглядел точно так же, как и полная остановка; это был полный покой, прерываемый то движением влево, то движением вправо. Это было движение, попавшее в плен к самому себе, замершее время, качание маятника остановившейся жизни, которая менялась столь же мало, как и движение колес, и собственно жизнью-то она стала в беспрерывной смене труда и покоя, рождения и смерти, меняясь только тогда, когда время внезапно взрывалось и, бесконтрольное, непостижимое, бросалось вперед, если колеса, привыкшие к вечному движению туда-сюда, испуганно, рывком, останавливались и начинала реветь паровая сирена, издавая воющие, рыдающие, стонущие звуки.
Мария и без сирены все понимала. Она всем телом ощущала остановку колес. Сирена не успевала хрипло взреветь, как Мария уже мчалась к шахте, и вот, задыхаясь, высматривая кого-то глазами, она стояла у входных ворот на шахту, где ей суждено было проводить целые дни и ночи своей жизни в ожидании жизни или смерти.
15
Вильгельмина Фонтана была полна энергии; крашеные белокурые волосы высоко зачесаны, серые глаза сквозят холодом, лицо сильно напудрено, вместо бровей – две строгие черные полоски. Большую часть своей жизни она проводила восседая на маленьком табурете за прилавком магазина. Ее остренький подбородок был как раз на уровне края прилавка, а беспокойные глаза неустанно оглядывали полки с товаром, искали недостатков в ассортименте, задумчиво задерживались на фигуре охранника, блуждали по пестрому миру товаров и затем вновь изучали переполненные полки.
С улицы, сквозь заставленную товарами витрину, ее голова виднелась между серой железной кассой и сияющими медью весами, напоминая выставочный экспонат, который удачно разместили на прилавке, эдакая кукольная головка с неизменной высокой прической.