Читаем Книга воспоминаний полностью

(Помню, после этого Миша был вторично на военных сборах, и приехал с самыми лучшими впечатлениями о Красной Армии: рассказывали, что в Маньчжурии не было ни одного случая воровства или грабежа: каждый боец маленькой армии — «солдат» тогда не говорили) — армии, хорошо воспитанной в революционной традиции, — чувствовал себя представителем революции. Командиры от бойцов отличались только геометрическими значками на петлицах — но не по покрою, ни по материалу форменной одежды, и не по питанию. Обращения на «Вы» придерживались строго, мата почти не было слышно — разве только так, добродушно. Командиром взвода у Миши была женщина. Словом, армия была особая, революционная и отличная. Только командиры были мало образованные, но ведь так было не только в армии. Все тогда учились.).

Но в то лето, как сказано, Миша был на практике в Таджикистане. Едва мы успели приехать, как мама получила тревожную телеграмму: Миша заболел тяжелым брюшным тифом. Мама сорвалась и уехала в Среднюю Азию.

В Таджикистан были посланы на практику Миша, Тата Фурсснко, Оля Элькин и Глаша Балашова. Ехали весело, дурачились — и, как мне потом рассказывала Тата — Миша ей сделал в вагоне очередное предложение и был отвергнут.

Таджикистан был тогда еще недавно объявлен автономной республикой; столица его, Дюшамбе, была небольшим захолустным кишлаком. Железной дороги туда не было; добирались на грузовиках, через горы и долины, овраги и арыки. По приезде все получили назначение кто куда: Тата осталась в Дюшамбе, а Миша был направлен в районный центр, кишлак Курган-тюбе; явился к заведующему РайОНО — и не застал его: он был на молитве в мечети.

Таджикистан в это время был полон слухов о басмачах. Не далее как за год до этого маленькая группа басмачей перешла, вооруженная английскими винтовками, Аму-Дарью и, быстро выросши в большой отряд, взяла штурмом районный центр Гарм, где вырезала всех русских и всех, кто «крестился в веру большевиков». Спасся один какой-то почтальон, который положил руку на шею, когда его рубили саблей; с рассеченной рукой он кинулся в реку и схоронился в камышах на острове.

Затем, уже в 1929 или даже после, в тридцатом году, басмачи взяли в плен Целую экспедицию в ста километрах от Ташкента; члены экспедиции спаслись только тем, что выдали себя за врачей.

В 1929 году Таджикистан был уже очищен от басмачей; в Курган-тюбе было тихо, но Миша в нем не успел осмотреться, потому что почти сразу свалился в тифу. Тата, извещенная каким-то знакомым, все бросила и примчалась, застав Мишу в жестоком бреду. Когда он начал поправляться, она перевезла его в Дюшамбс и поместила в больницу. Здесь разразился рецидив тифа, опять с тяжелым бредом, бредом увлекательным, сюжетным где Миша был не Миша, а Андрей Деянов, чьи сложные жизненные переживания Миша наблюдал с интересом со стороны. Между тем, мама была вызвана по телеграфу; когда она приехала в Ташкент, Миша, после рецидива, был уже тут; но и на этом дело не кончилось: в Ташкенте начался второй рецидив. Мама и Тата были неотлучно около больного.

Мы с Алешей, между тем, остались на попечении тети Сони. За это время я с ней особенно подружился. Поздно вечером, лежа на полу на матраце в Нижнем, я подолгу разговаривал с ней, рассказывал о моих взглядах на жизнь, на справедливость; говорил, что хотел бы навсегда сохранить понимание детской психологии, как его сохранил Марк Твен, сумевший написать «Тома Сойера» так, словно он не забыл ничего из того, что думают и чувствуют дети; жаловался, что взрослые легкомысленно говорят о «счастливом детстве» и не принимают всерьез детских огорчений, между тем как для детей, — пусть причина ничтожна, — но каждое огорчение вызывает такую бурю чувств, что становится настоящим горем; упомянул о том, как на всю жизнь запомнил разочарование, от которого так страшно упало сердце, когда я радостно вошел в комнату, чтобы рассказать мае что-то хорошее — а комната была пуста. Тетя Соня, лежа на походной кровати с черной повязкой на глазах (она не могла спать, если в комнату проникал свет) соглашалась со мной, говорила об ужасах гражданской войны, рассказывала о своем брате — народовольце, высказывала свое мнение о людях и о жизни спокойно, без лишних откровений и без снисходительной скидки на мой возраст. Понятия ее были строги, ригористичны, и в то же время человечны. Очень она мне нравилась. Хотя революцию, — которую я успел почувствовать нужной людям, а потому и мне — она не принимала.

Вскоре мы уехали с ней домой, — через Москву. Вся старина доживала здесь последние дни: начиналась стройка новой Москвы, вместо «буржуазно-феодального старья».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже