А волшебство цветаевской прозы! «Мать и музыка», «Сказка матери», «Мой Пушкин», «Живое о живом»… И, конечно, «Искусство при свете совести».
Цитировать можно до бесконечности. Попробую подвести итог: что же дала мне Цветаева?
– Восхищение силой творчества, могуществом поэзии, преображающей и даже пересоздающей мир; изумление перед глубиной и необычностью этой пересозданной действительности.
– Гордость за Россию: такого поэта могла дать миру только она. И греховная мысль: возможно, все боли, беды, трагедии России XX века оплачены появлением в ореоле мученичества этой гениальной четверки: Цветаева, Пастернак, Мандельштам, Ахматова. В сущности, что мы, русские, предъявим миру на Страшном суде? Прежде всего свою литературу…
– Цветаева научила меня вчитываться и вживаться в каждое поэтическое слово, внушила страсть к его разгадке. Любовь к русскому языку, тревога за него, осознанный восторг перед ним идут из тех лет.
– Наконец, судьба Марины Цветаевой и всей ее семьи стали моей болью, не иссякающей до сегодня. Физически невыносимо ощущать страшную, тупую жестокость, с которой Советская Россия отнеслась к Ариадне Эфрон, Сергею Яковлевичу, Георгию (Муру), Анастасии Цветаевой. В течение многих лет я собирала всю литературу, все источники об этой семье, и больше всего меня задевает то, что порядочность, незаурядность, талантливость этих людей были очевидны всем – и что же? Да ничего, только хуже и горше становился их жребий.
Еще Софья Парнок сказала о совсем молодой Марине:
Кстати, о бисексуальности Цветаевой: для целомудренного до ханжества советского общества это оказалось, конечно, отталкивающей чертой (в чем сознавались, в частности, мой брат Коля и многие мои друзья). У меня, однако, при всей моей традиционнейшей ориентации это обстоятельство отторжения не вызывало. Ведь оно ничему не помешало в ее творчестве, а может, и помогло. При всей поглощенности личными переживаниями, в частности романом с С. Парнок, только Цветаева в декабре 1920 года смогла подвести такой итог кровавой Гражданской войне:
До такой мудрости поднимались единицы.
Ощущение вины перед Мариной Цветаевой присуще практически всем пишущим и писавшим о ней.
Борис Пастернак:
Мария Петровых:
Совсем недавно я прочла в эссе и в романе «Июнь» Д. Быкова о его преклонении перед Ариадной Эфрон, прелестью ее облика и характера. Немного, но утешает. Однако это уже другая тема.
Ближе всех к разгадке поэтики Цветаевой, на мой взгляд, подошел Иосиф Бродский. Его разбор цветаевского «Новогоднего», обращенного к умершему Р. М. Рильке, уникален равноценностью дара – автора разбираемого стихотворения и поэта, разбирающего его. Безусловно, Цветаева, во всем своем масштабе и во всех своих глубинах, поэт не для всех, как и всякий гений. Я читаю ее с юности, постоянно к ней возвращаюсь, но многие ее высоты остаются недоступными. Однако я так ее люблю, так велики мое восхищение ее творчеством и горестное сострадание ее судьбе, что мне смолоду хотелось сделать доступными прихотливые извивы любимых строк для как можно большего количества людей. Именно во время чтения Цветаевой окрепла моя убежденность в том, что для лучшего понимания стихотворения растущему человеку (ребенку, школьнику, юноше, студенту, начинающему читателю) надо это стихотворение растолковать, пересказать доступным лексиконом его содержание и уже после усвоения поверхностного (по необходимости!) содержательного слоя углубляться в текстовые и подтекстовые секреты. Так зародилась моя методика культурологического комментария художественных текстов, встретившая впоследствии множество возражений (от которых я, как могла, отбивалась), но и обретшая достаточное количество поклонников.