Пока они смакуют кофе, Яков с удовольствием рассказывает эту историю. Кофе, привезенный из Турции, производит в Оффенбахе фурор. Один из правоверных уже открыл в городе небольшую кофейню, и посещать ее моментально стало модным среди местных жителей.
Яков говорит, что Любомирский – в сущности, банкрот и был вынужден бежать из Польши, чтобы избежать долговой тюрьмы. Познакомившись в Варшаве с прелестной Теклой Лабенцкой, дочерью умершего к моменту ее рождения Моше Лабенцкого и Терезы, влюбился и последовал за ней сюда. Яков взял его на службу – назначил князя Любомирского главнокомандующим стражи. Князь даже помог сделать эскиз мундиров, благо он отлично в этом разбирается.
Томас смеется:
– Так эти разноцветные мундиры – идея Любомирского?
Яков возмущен подобным предположением. Идея мундиров его собственная: малиновые брюки и голубая куртка с золотыми галунами. А у алебардщиков – алый с лазурным.
О сваренных вкрутую яйцах и князе Любомирском
Годами не отапливавшийся замок источает мороз и стужу, стены холодные и влажные, камины и печи невозможно растопить. Нагреваются они, правда, хорошо, но как только догорит последнее бревно, камин тут же остывает. Фигуры обитателей замка округляются – из-за одежды, которую приходится надевать в несколько слоев. И потом, этот здешний холод другой, чужой: липнет к коже, руки и ноги вечно окоченевшие, трудно воткнуть иглу в пяльцы, трудно перевернуть страницу книги. Поэтому зимой жизнь сосредотачивается в одной, самой просторной комнате на первом этаже, у камина и расставленных по углам турецких печек с углями, отчего одежда пропитывается привычным запахом влажного дыма. Пахнет как в Иванье, говорит Господин, входя туда. Едят они здесь же. Сидят за длинным столом, который пододвинули поближе к камину. На тарелках из красивого сервиза – почти ничего, кроме сваренных вкрутую яиц.
– Ты превращаешься в старую бабу. Тебя даже этот Любомирский не захотел, хотя ты его зазывала к себе на чай, – говорит вдруг за завтраком Яков дочери.
Так обычно начинается период его дурного настроения – непременно нужно кого-нибудь обидеть.
Эва заливается краской. Это слышали все: Матушевский, оба брата, Ануся Павловская, Эва Езежанская и – о ужас! – Томас. Эва откладывает столовые приборы и выходит.
– Он ведь сюда ради Теклы Лабенцкой приехал, – примирительно замечает Эва Езежанская, подкладывая Якову хрена. – Большой бабник, с ним нужно держать ухо востро. Текла строптива, но это его и привлекает.
– Недолго же она оставалась строптивой, – говорит Матушевский с набитым ртом, довольный, что удалось сменить тему.
Яков на мгновение умолкает. В последнее время он питается только яйцами, вареными или запеченными. Твердит, что его желудок больше ничего не принимает.
– Это ведь польский князь… – говорит Яков.
– Может, и князь, но в плане финансов и чести он человек конченый, – тихо отвечает Чернявский. – Ни денег, ни репутации. Из Польши он от кредиторов бежал. Хорошо, что пригодился здесь в качестве конюха…
– Он – генерал дворцовой стражи, – возражает Матушевский.
– Но все же князь, – раздраженно говорит Яков. – Сходи за ней, – поворачивается он к Звежховской.
Та и не думает вставать.
– Она не вернется. Ты ее оскорбил. – И, помолчав, добавляет: – Господин.
За столом повисает тишина. Яков не может сдержать негодование, нижняя губа дрожит. Только теперь отчетливо видно, что после последнего удара левая часть лица у него сморщилась и немного опустилась.
– Я взял на себя всю болезнь, вместо вас, – начинает он спустя некоторое время тихо, а затем все повышает голос. – Взгляните, кем вы стали, а ведь вы совсем меня не слушали и плевать хотели на мои слова. Я привел вас сюда, а если бы вы слушали меня с самого начала, то оказались бы еще дальше. Вы себе этого даже представить не можете. Спали бы на лебяжьем пуху и на сундуках с золотом, в королевских дворцах. Кто из вас искренне в меня верил? Вы все дураки, зря я столько с вами возился. Вы ничему не научились, на меня только смотрите, никто даже не задумывается о том, чтó я чувствую и о том, что мне бывает больно.
Он резко отталкивает тарелку. Очищенные яйца падают на пол.
– Уходите. А ты, Эва, останься, – обращается он к Езежанской.
Когда все уходят, та склоняется к Якову и поправляет на нем гальштук из тонкой шерсти.
– Колючий, – жалуется Яков.
– Он и должен быть колючим, иначе не будет греть.
– Ты была мне милее всех, почти как моя Ханочка.
Езежанская пытается высвободиться, но Яков хватает ее за руку и привлекает к себе.
– Задвинь шторы, – говорит он.
Женщина послушно задергивает плотную ткань, так, что делается почти темно: теперь они оказываются словно бы внутри коробки. Яков говорит плачущим голосом: