Он рыбой плыл, овеян глубиной,
седые дебри там преодолев,
где на кораллах слой медуз двойной,
где волосы морских проворных дев
расчесывает гребень водяной.
Он со своею будущей женой,
покойницей, на суше танцевал;
незваной и невенчанной не звал
на пиршество святое, в кущи рая.
Он двигался, шаги располагая
с ней в лад, как будто бы она живая,
чьи руки вновь танцуют вместе с ним,
но замешался кто-то третий в пляску,
похожий на внезапную подсказку,
с такими танцами несовместим.
Он светит вопрошающему оку,
венец великий ниспослав пророку,
навеки вдохновленному Благим.
Молитвы изобильней половодий.
Он плодородней всех земных угодий.
Мы для Него – подобие мелодий,
когда один сменяется другим.
Простерся перед Ним на этот раз…
Но Тот не замечал его, как сонный,
хоть не смыкал отнюдь при этом глаз.
Тогда согнулся так неугомонный,
что настоящий спазм его сотряс.
Старик не стал смотреть на дольний прах.
О дерево ударился монах,
как будто выколачивал рядно.
Как быть? Старик не смотрит все равно.
Монах в падучей с губ не вытер пены;
и самого себя занес, как меч,
упал на землю, ранив только стены,
хоть головы не пожалел бы с плеч,
чтоб только старика к себе привлечь.
И ободрал себя монах, как липку,
мол, я Тебе последнее отдам;
а Тот исправил вечную ошибку:
«Кто Я и что Я, знаешь ты, седой?»
И взять Себя позволил Он, как скрипку,
Чтоб тот в Него уткнулся бородой.
Алеет барбарис, на солнце зрея;
слабеют астры, мученицы гряд;
кто не богат сегодня, тот навряд
разбогатеет в будущем, старея.
Кто глаз не смеет за полночь сомкнуть,
уверенный, что полчища видений
возникнут, чтоб на душу посягнуть,
усиливая тени заблуждений,
тот слишком стар, чтобы продолжить путь.
К нему не возвратится больше день,
обман во всем он видит и вину.
Ты тоже для него ночная тень,
и камнем Ты влечешь его ко дну.
Бог, не страшись, когда услышишь: мой!
Так терпеливым говорят вещам.
Так ветер средь ветвей бежит, звуча:
мой лес, мой лес…
А сам уже исчез.
Вещь от прикосновенья горяча,
в жар форма превращается и вес,
и вещи жгутся так, что не удержишь.
«Мой», – говорят, как говорит: «Мой друг!»
о князе хлебопашцу крепостному
тот, с кем общаться князю недосуг;
«Мой», – говорят, идя к чужому дому,
где не ответят, может быть, на стук.
Своим назвать намерен все подряд
тот, кто до замкнутых вещей охоч;
как молнию своей назвать не прочь
тот, кто присвоить солнце был бы рад.
И говорят еще: «Моя жена»,
«мой пес», «мое дитя», «моя страна»,
при этом зная, что дитя и пес —
чужие наважденья вроде грез,
хоть можно к ним руками прикоснуться;
быть может, величайшие проснутся,
открыв глаза, а для других скитанья
не допускают с вещью сочетанья,
и, как бы ни влекла к вещам их страсть,
им ни с какою вещью не совпасть;
своими, невзирая на законы,
их не признают ни цветы, ни жены;
жизнь каждая для всех других чужая.
И кто бы мог застичь Тебя врасплох?
Так что не поддавайся на подвох!
И тот, кто посвятил последний вздох
Тебе, Тобою не владеет, Бог!
И если повстречал Тебя иной,
призвав Тебя молитвою в миру,
Ты, гость ночной,
уходишь поутру.
Кто Бога Самого заворожит
и кто с Тобою установит связь?
Лишь самому себе принадлежит
вино, с годами слаще становясь.
Ты клад, и я выкапывал Тебя,
в ночную погружаясь темноту,
о красоте несбыточной скорбя,
которую всему я предпочту.
Я знаю, не дойдет к Тебе письмо.
Какие бы дороги ни вели
к Тебе, Ты одиночество само,
Ты, сердце, затаенное вдали.
Копая, растираю руки в кровь.
Ты, ветер, мне простор предуготовь,
чтобы ветвились деревом они
и всасывать могли Тебя в тени,
чтоб Ты разбился тоже в свой черед
в стремительном, нетерпеливом жесте,
рассыпавшийся мир, отрадный гнет,
и выпал бы со звездами Ты вместе,
как мягкий дождь весной идет.
Книга о бедности и смерти. 1903
Быть может, залегло рудою тело,
и в сердце гор по жилам я проник;
не знает глубина моя предела;
все близкое вокруг окаменело,
иссякла дальность, как родник.
Пока еще блуждает мысль несмело,
даруй мне скорбь, чтобы прозрел я вмиг;
как мал я в темноте! Как Ты велик!
Дай длань Твою изведать мне всецело!
Вмести меня и весь мой вечный крик.
Утес неколебимый, неизменный,
необитаемый и безыменный,
увенчан снегом со звездою пленной,
струишь Ты вечный запах цикламена
(других благоуханий в мире нет).
Глашатай всех вершин, Ты минарет
(куда взойти не смеют муэдзины),
так, значит, я проник в Твои глубины,
в Твоем базальте скрылся, как металл?
Собой заполнил я Твои морщины,
своею твердью плоть мою Ты сжал.
А может быть, я страхом окружен?
Быть может, в страх, рожденный городами,
по горло я Тобою погружен?
Поведать бы правдивыми словами
о них, забывших разум и закон.
И вихрем Ты дохнешь сквозь глубь времен,
всю шелуху отвеивая вон.
Ты хочешь от меня правдивых слов,
и языком овладевают звуки,
рот открывается, как рана, в муке,
а по бокам, как две собаки, руки,
не откликающиеся на зов.
Я весь орудие Твоей науки.
Дай мне стеречь Твои просторы,
стоять и слушать камень Твой,
в Твоих морях наполнить взоры
необозримой пустотой;
вслед за рекою, над которой
замолкнет крик еще не скоро,
дай углубиться в гул ночной.
Пошли меня в Твои пустыни,
где ветер убыстряет бег,
где в монастырские твердыни