Америка, как и Россия, ускорила процесс гниения и разложения. Оба этих великих народа, словно трудолюбивые ангелы-черви, прорывают туннель через ту самую сердцевину яблока, чтобы совершить, не сознавая того, таинственное жизненное преобразование. Совершенно того не сознавая, они используют новые силы жизни для собственного уничтожения. Европа, которой концы и начала ведомы гораздо больше, устрашена и, можно сказать, парализована угрозой гибели, нависшей над ней из-за образа действий этих дремлющих Голиафов. Европа осознанно хочет сохранить старое — и предпринимает лишь робкие, осторожные попытки примериться к новому. Европа — не лунатик. Это усталая старуха, утомленная мудростью, но все еще не способная уверовать. Ею правят две страсти — ужас и тревога. Если Америка похожа на плод, сгнивший до созревания, то Европа — это ипохондрик, живущий в стеклянной клетке. Все, что происходит во внешнем мире, вызывает страх и несет угрозу для хрупкого затворника, обрекшего себя на добровольное заточение. Это изящное и долго страдавшее существо пережило столько потрясений и катастроф, что само слово «революция», сама мысль о «конце» заставляют его содрогаться. Европа не желает верить, что «зима жизни завершилась». Она предпочитает мороз оттепели. Без сомнения, лед так же боится потерять свою крепость. Но Природа, совершая свои бесконечные преобразования, не спрашивает разрешения даже у льда и обращает его в жидкость. Именно это, мне кажется, и лежит в основе страха, овладевшего европейцем. Его не спрашивают, хочет ли он участвовать в новом, безымянном, ужасающем процессе, охватившем весь мир. «Если это похоже на то, что происходит в России, — говорит он, — если это похоже на то, что случилось в Китае, Америке или Индии, мне этого не надо». В душе он даже готов примириться со своей религией, если она поможет ему справиться с паникой. И ужас его только увеличивается при мысли, что новая жизнь обойдется без божества и снятая с Бога ответственность будет возложена на человечество в целом. Он не видит причины радоваться тому, что новое освобождение зависит от человека. Он слишком человечен и при этом человечен недостаточно, чтобы поверить, будто власть может исходить от человека — особенно, от «простого человека». Он был свидетелем революций сверху и снизу, но в обоих случаях человек показал себя зверем. И если вы скажете ему, как это сделал Поуис, что «сейчас взбунтовалась именно человеческая душа», для него это будет звучать так: «Бог стал Врагом Творения». Он может узнать душу в великих произведениях искусства, угадать ее движения в подвигах героев, однако он не смеет смотреть на душу как на изначальную мятежницу, помещенную в самое сердце вселенной. Для него творение — это порядок, а все, что угрожает порядку, идет от дьявола. Но душа стремится вырваться из-под любой власти — даже гармонии творения. Душу искусства можно определить, но сама душа определению не поддается. Мы не должны спрашивать, куда она стремится, какие цели и задачи ставит перед собой. Мы должны подчиняться ее велениям.
«Ничто не спасет меня, и умру я от болезни смерти, если только не познаю радость…
Если только не наполню уста пищей вечной, подобной спелому плоду, в который ты вонзаешь зубы, и сок его заливает твое горло…»
Это язык души. И есть еще язык мудрости души: