Душевная лояльность к абажурам отменяет трансцендентность зла. А значит, и подвиг народа, и святость Победы сливаются в унитаз: просто одна армия победила другую, а могли бы вместе сражаться с либералами и делать из них абажуры, как было бы славно. В этом смысле Скойбеда, как и равнодушное, с почти издевательской рифмой «спасибо деду за победу», стадиально гораздо более продвинуты, чем Гозман. Он – старинные люди, мой батюшка – там, где ветераны, люди весьма различных убеждений, кстати, но где при любых убеждениях есть боль, вина, расплата, самая страшная трагедия XX века; он там, где все дышит и кровоточит. А она – там, где все умерло, покрылось патиной времени, стало историей, немножко анекдотом, немножко политическим комиксом, важным только в сегодняшней борьбе с врагами; она на другом берегу и машет оттуда георгиевской ленточкой.
Прочел некролог по Балабанову, сочиненный Спутником и Погромом. Ссылку давать не буду, при желании найти легко. Там очень много точного и все неверно. Так выглядел бы некролог по Достоевскому, если б Ракитин, Смердяков и Федор Павлович сообразили его на троих.
Я познакомился с ним поздней осенью 1991 года на фестивале «Нестыдного кино» в Заречном, под Екатеринбургом (тогда еще, наверное, Свердловском). Мы вместе со Славой Шмыровым отбирали на этот фестиваль фильмы, взяли его нежнейшие «Счастливые дни» по Беккету, летели потом туда, далеко и весело, а он приехал, как к себе домой, из Свердловска, в котором родился. Чудный получился фестиваль, кстати, – умный и пронзительный, лучший на моей памяти – ни до, ни после ничего подобного не было. Но мы как-то отдельно сошлись, поодаль от фестиваля, он не то что сторонился людей, а просто всегда был один, так уж получалось, и многие с искренним изумлением обнаружили его, когда «Счастливые дни» объявили победителем. Нет, он не был изгоем, но выпадал из всякой кучности, я там дружил с Валерой Тодоровским, со Светой Конеген и Дмитрием Александровичем Приговым, да с кем только не дружил, десять дней сплошного застолья, хмельная и поцелуйная кинематографическая соборность: все время выпиваем и закусываем. Вот радио рассказало, что Советского Союза больше нет, мы и за это выпили, а как иначе.
С тех прошло почти 22 года, он больше всех сделал, больше всех успел. Лучшее русское кино – его. «Брат», «Брат-2», «Про уродов и людей», «Груз 200», «Морфий», «Кочегар».
Самый честный, самый талантливый, самый одинокий.
Прочитал на Colta стол про «Идеального мужа» Богомолова, и вот, что имею сказать по этому поводу.
Критик может писать все, что угодно, любым избранным им способом. Хочет изъясняться на куцей фене или плести словесные кружева, или плеваться матом, или постоянно менять регистр, переходя с жирного адвокатского баритона на взволнованный тенор, на ернический фальцет, на благодушный патерналистский бас – это его выбор. Может снять штаны и жопу показать, тоже будет в своем праве. Мои друзья-художники с драматической и часто вполне осмысленной обидой повторяют: как же так, я целый год (три года, пять лет) думал над этим сюжетом, страдал им и болел, все в нем облюбовал и обжил, и тут спускается некто с горы и одной фразой мои пять лет перечеркивает. Да, с горы, и, как правило, мудак, да, одной фразой, и совсем не такой удачной, как ему, мудаку, кажется. Но он в своем праве. Потому что есть критик, есть чистый лист бумаги (неважно: белое пространство монитора), есть фильм (книжка, инсталляция, симфония, спектакль), о котором он пишет, и бог им судья. Критик точно так же должен заболеть и перестрадать, облюбовать и обжить, и то, что у него на это уходит не пять лет, а пять часов (пусть даже 50 минут), не играет особой роли: он такой же творец, как и художник, потому что чистый лист бумаги это космос, и в нем надо обрести опоры, и прийти из точки А в точку Б, не растеряв ничего по дороге, и, желательно, не споткнувшись. Налегке прийти, без одышки. Это такая же композиционная задача, и она столь же беззащитна, и судить ее будут одной пустейшей фразой: ниасилил, многа букф. Именно эта беззащитность дает критику те же права, что и художнику: выражайся как хочешь, ты один, против тебя глупый мир.
Круглые, овальные и пр. столы все эти презумпции снимают. Глупый мир тут рядом, окружил заботой, дышит в затылок. Какое одиночество? – нет одиночества. Есть УЖК, коллектив единомышленников, белорусский вокзал плечом к плечу врастает в землю тут. Из точки А в точку Б никто один не идет, каждый обрывает себя на полуслове – ведь товарищ подхватит. Никакая композиционная задача ни перед кем не стоит. Нет ни беззащитности, ни личной ответственности. Зато есть такая мерзотина как общее чувство, витающее мнение, коллективное знание. Истина, которой владеет ареопаг. Сравнение с парткомом рождается само собой.