В магазине, расположившемся по соседству с бюстом турецкого первопечатника, венгра по происхождению, я неоднократно завязывал разговор с книготорговцем, прекрасно говорившим по-английски и постепенно становившимся все более откровенным. Орхан Памук, незадолго до того получивший Нобелевскую премию, был, по его мнению, посредственным писателем, который воспользовался своими связями за рубежом. А геноцид армян – это историческое событие, и его, безусловно, неверно обозначать словом «геноцид», потому что сначала нужно отделить факты от пропаганды. Я не знаю, звали ли его Бурак Туркменоглу или Расим Юксель, потому что у меня сохранились и его карточка, и карточка мужчины средних лет, всегда тщательно выбритого, который в тот день, когда я ночным автобусом отправлялся в Афины, продал мне книгу в голубом футляре за сорок долларов. Но я отлично помню, как горели его глаза в полумраке магазина.
Литература, отрицающая исторические факты, в Турции присутствует в изобилии, как и антисемитская литература в Египте и исламофобская в Израиле. В книжном магазине Madbouly на площади Талаат Харб в Каире, рядом с другими, столь же подозрительными книгами, я видел три экземпляра «Протоколов сионских мудрецов». В нем также имелось полное собрание сочинений Нагиба Махфуза – единственного египетского писателя, который подражал Стайн или Боулзу и при жизни превратился в туристическую достопримечательность, будучи постоянным посетителем Fishawi («Кафе зеркал»). В иерусалимском книжном Sefer Ve Sefel, открытом на улице Яффо в 1975 году с целью продавать книги на английском, кафе при котором пришлось закрыть во время интифады, или в Tamir Books на той же улице, торгующем только книгами на иврите, тоже присутствют – среди прочих – совершенно неприемлемые политические и историографические тенденции. В неспециализированных книжных магазинах обычно как в капле воды отражаются общества, в которых они существуют, так что радикальные меньшинства оказываются представлены на небольшом количестве полок. Но в Иерусалиме я меньше ходил по книжным, чем в Тель-Авиве – городе менее религиозном и потому более толерантном. И книжный, куда я заходил ежедневно во время моего пребывания в Каире, был другим: это был магазин Американского университета, аполитичный и светский. В нем я купил одну из самых красивых книг, которые я когда-либо дарил: «Современную арабскую каллиграфию» Нихада Дукхана.
Я никогда не видел за работой арабского каллиграфа, зато видел китайского. В главных китайских и японских городах я, как обычно, посетил десятки книжных магазинов, но не могу отрицать, что меня интересовали не столько большие магазины, не эти идеально упорядоченные склады с рядами непонятных мне знаков, а пространства иного рода, куда меня, путешественника, влекло их восточное обаяние. В токийском Libro Books я с удивлением обнаружил, что Харуки Мураками издал несколько томов интернет-переписки со своими фанатами. В шанхайском Bookmall с удовольствием листал китайский перевод «Дон Кихота». Но особенно меня зачаровывало смешение открытия и узнавания в чайных в хутунах, на Философском пути, в некоторых садах, в лавках древностей, в мастерской пожилого каллиграфа. Быть может, оттого, что я не понимал речи, звучавшей вокруг, мне нравилось слушать музыку чжунху или жуаня[48]
. Быть может, оттого, что мне была недоступна японская литература в оригинале, я влюбился в бумагу, в которую заворачивают книги, в коробки конфет, в стаканы или тарелки, в это удивительное и утонченное искусство изготовления предметов из бумаги.В одной пекинской антикварной лавке я вдруг вспомнил свой удачный будапештский опыт. После долгого изучения запыленных стеллажей, полных удивительных предметов, я обратил внимание на чайник, который показался мне более доступным, чем гравюры, ковры или вазы. Поскольку мы друг друга не понимали, прислуживавший мне подросток взял детский калькулятор с огромными клавишами и набрал цену в долларах. Тысяча. Я вырвал у него аппарат и набрал мое предложение: пять. Он сразу же опустил цену до трехсот. Я поднял до семи. Он попросил помощи у хозяина, невозмутимого древнего старика с жадным взглядом, который сел передо мной и парой жестов сообщил мне, что теперь разговор принял серьезный оборот: пятьдесят. Я поднял до десяти. Он попросил сорок, тридцать, двадцать, двенадцать. Эту последнюю цену я и заплатил, довольный собой. Он завернул мне чайник в белую шелковую бумагу.