…Жена его тогда худела и таяла, будто выгорала изнутри. И волосы ее, темные, густые, с трудом пробираемые гребнем, теперь покрывались белым пеплом, и голова казалась почти голубой. Ей все чудилось, что сын зовет ее. Вдруг вздрогнет, вытянется за столом, обернется к окну. «Слышишь, бежит по крылечку? Его, его топоток!»
Он отводил ее от окна. Гладил ей волосы. Целовал ее иссохшие руки. А ночью она снова будила его: «Слышишь, слышишь, опять на крылечке! Да открой ты ему! Застыл, видать…»
Он открывал дверь настежь, напускал в дом осеннего холода. Крыльцо пахло сыростью… И над пустыми полями светила в тумане высокая, неясная луна.
Он создавал проект своей фермы, забывая горе. Обкладывался книгами, среди которых были труды по конструкции кораблей, самолетов. Выписывал журналы с описанием транспортеров, автопоилок, доильных аппаратов. Ходил, обмерял коров. Их ноги, тела, рога, формы их колен и копыт. Длину их шагов. Наносил на чертеж рогатого зверя, заключая его то в квадрат, то в круг. Будто доказывал о корове теорему. А доярки, заставая его на ферме со складным метром, подшучивали: «Мироныч как портной. Бычкам и телушкам костюмы шьет!»
Осенней ночью, когда звенели уже льдом берега и на твердую земляную дорогу все никак не мог выпасть снег, он ушел в коровник, чтобы сиять с копыт отпечатки. Они нужны были для конструкции пола, для размеров железных решеток.
Он подкладывал под коровью стопу листочки бумаги, посыпанные толченым углем. Делал многократные оттиски. И вдруг испугался чего-то. Спохватился. Кинулся к дому — жены не было, чашка дымилась с чаем. И по первому снегу убегали куда-то следы.
Он кинулся по острым хрустящим травам, по ломким кочкам, проваливаясь в воду сквозь лед, светя фонарем и крича. И нашел жену там, где знал. У протоки, у самой воды. Она лежала без сознания, чуть дыша, и мокрые волосы ее уже стекленели.
Она еще горела два дня, худая, тонкорукая, остроносая, похожая на цаплю своей длинной шеей. Он собрался везти ее в город, в больницу. Уже урчала под окошком машина. Но вдруг она очнулась и тихо позвала его: «Помнишь, Андрюша, как в шалаше-то с тобой целовались? Поцелуй меня».
Он наклонился к ней, коснулся ее твердых горячих губ. Взял в ладони ее невесомые руки. И напоследок пронеслось между ними: утренний луг под зарей, их шалаш в паутинах и росах, туманное тихое стадо. И в плеске и гоготе налетели с Амура, сели три серых гуся…
Заря над амурскими льдами желтела. От нее бесшумно подымались красные волны света. Звезды гасли. Деревья чернели в заре. На дороге, в снегу, блестел, отражая небо, оброненный тракторный болт.
Андрей Миронович наклонился и поднял отшлифованное железо. Обжег им руки, спрятал в карман. Снова вынул его, вернувшись в каменный отсек. Болт при свете кварцевых ламп голубел, как сосулька.
Молодой зоотехник Владимир Антонович, затянутый в белый халат, записывал в журнал наблюдения. Он готовился защищать диссертацию о крупных молочных фермах в условиях Дальнего Востока. Ставил эксперименты, накапливал материал.
Андрей Миронович видел его сосредоточенное лицо, аккуратные движения, маленькую твердую руку, бегающую по листу бумаги. И свою огромную пятерню, сжимавшую болт.
Он положил болт на стол и из ящика извлек клеенчатую замусоленную тетрадку. Протянул зоотехнику.
— Возьми-ка, Владимир Антонович. Все тебе собираюсь отдать. Тут за двадцать лет данные. Обобщи. Тебе пригодится.
Зоотехник поднял в удивлении брови. Принял тетрадку. Залистал, цепко, жадно пробегая колонки цифр, нанесенные разными чернилами или химическим карандашом. Благодарно взглянул на директора.
— Да это богатство, Андрей Миронович! Вы бы сами могли… Здесь почти диссертация! Мой профессор сказал: если б вы захотели, вы бы и докторскую по этой ферме могли написать. Вы же один, по сути, выполнили труд института. Почему ж вы не пишете, не понимаю!
— Поздно мне. Да и не нужно. Я свое получил. Я свое защитил. А ты пиши. Тебе здесь дальше жить, разворачиваться. Ты ж не думаешь с этой диссертацией отсюда бежать? Ну так вот. А дел здесь край непочатый. Пять докторов могут здесь защититься.
— Я знаю, Андрей Миронович, — загорелся зоотехник, прижимая к себе тетрадь, чуть не пряча ее под халат. — Я бы еще хотел выявить человеческий фактор. Обсчитать его и в виде числа ввести в счетно-решающую машину…
Андрей Миронович смотрел на молодое лицо, самоуверенное, горящее возбуждением. Знал, что рано или поздно оно потускнеет и как бы погаснет, и появится в нем — среди складок и морщин — мудрость.
«Человеческий фактор! — усмехнулся он про себя. — Ну а мой человеческий фактор? Кто поймет, из чего он складывался? Что там в машину ввести?»
Те лиловые луговые цветы, что мяла она, шагая к его шалашу. И бабьи платки на свадьбе, кинутые по молодому снегу. И японский самолет над Амуром. И китаец Джан, с улыбками и поклонами, сгинувший неизвестно куда. И кнутик сына на сыром берегу. И далекая могила брата. И другая дорогая могила.