Обвожу взглядом тёмный, тихий, неживой лес и говорю:
— Попробуй выйти сам, если не боишься.
Но лес, конечно, молчит — и тот, кто его создал, тоже.
Постепенно крошек и бусин становится меньше. Моя путеводная нить словно бы истончается… Тоже тревожный знак, и сейчас я понимаю вполне ясно, что он означает: у Кеннета осталось не так много сил, а значит, и времени.
Ускоряю шаг; затем перехожу на бег.
Наверное, я с самого детства столько не бегала.
Мир вокруг тоже становится несоразмерно большим, как в детстве, и угрожающим, как в кошмарном сне. Деревья-исполины; обычные коряги, которые норовят то голову поднять и зашипеть, то лапой вцепиться в подол… Вспоминать, что у меня не платье, а удобный мужской костюм, с каждым разом всё труднее; а если я и вспоминаю, то ноги начинает путать не подол, а сухая трава, крепкая, как верёвки. И снова мелькают звериные силуэты по сторонам, в зарослях, и зловеще сверкают жёлтые глаза, и клацают зубы.
Волков, наверно, уже целая стая.
От всех не отстреляться.
«Должен быть выход, — думаю я, прижимая руку к груди, и нащупываю батистовый мешочек с камнем-талисманом от Лайзо. — Должен быть!»
Когда на пути возникает хибара — спасибо, что не сложенная из пряников — я почти не удивляюсь. Взбегаю по ступеням, дёргаю на себя дверь, влетаю внутрь и захлопываю за собой, отсекая лес…
Становится очень тихо.
Обстановка бедна: сундук с откинутой крышкой, лавка, печь и стол. В сундуке — череп и кости; на столе — треснутая глиняная миска. Не хватает, пожалуй, только ведьмы-старухи, и, стоит об этом подумать, я вижу её, чёрную, как ночь, с мелкими-мелкими седыми кудрями.
Абени?
Она закрывает глаза — а потом указывает на печь, и почти сразу же исчезает, развеявшись, как дым. Дымом теперь и пахнет, горьким и густым, какой бывает, если в духовке что-то сгорит.
По полу рассыпаны бусины и хлебные крошки — как попало, словно кто-то бросил не глядя целую горсть.
Что ж, сказки я тоже читала, а потому догадываюсь, что делать дальше.
Задвижку на печи удаётся отодвинуть одним рывком, а за ней… За ней, конечно же, огонь, обжигающий, голодный, безжалостный. Он гудит; он вылизывает каменный зев печи, и угли шевелятся, как живые, рассыпаются в пепел, а из-под пепла тут же показывается новый чурбак, словно только что вырубленный. От нестерпимого жара кора иссыхает и лопается, древесина чернеет, обращалась в уголь, огонь гудит, едва ли не вырываясь из печи — и всё повторяется вновь, по кругу.
— Это сон, — говорю я тихо. И повторяю снова, стараясь прочувствовать каждое слово, осознать, поверить: — Всё это просто сон.
…трудней сделать первый шаг и не сгореть.
Пламя бросается мне навстречу, обхватывает, забивается в уши и в рот, но боли нет, есть только свет, мельтешение и пугающий, но безвредный гул. А потом я долго пробираюсь по туннелю — иногда иду, согнувшись в три погибели, иногда ползу на коленях. Огонь угас; осталась только жирная чёрная сажа, пачкающая ладони.
Порой на пути мне попадается бусинка или крошка хлеба.
Кеннет где-то там, дальше; я не помню уже, откуда ушла, но точно знаю, что надо идти вперёд.
Силы постепенно убывают. Та ярость, что гнала меня, угасла, словно я расстреляла её всю в того волка вместо патронов. Даже нетерпение и страх куда-то делись, точно сгорели… Бесконечная чернота туннеля угнетает; у него будто бы нет конца.
— Что без конца, без края? — бормочу под нос и обессиленно утыкаюсь в собственные руки, сложенные крестом. А потом отвечаю сама себе: — У круга. Я хожу по кругу.
Хожу по кругу — по тому же самому, где бродила леди Милдред: поторопиться, чтоб спасти, но опоздать, отчаяться, узреть новую опасность, поспешить снова. До изнеможения; до самой смерти. Я нахожу вслепую камешек, который дал мне Лайзо, и сжимаю сквозь тонкую ткань.
Это придаёт сил.
— Нет никакого туннеля, — выдыхаю в скрещенные руки и медленно выпрямляюсь, с усилием. Так, как если бы и впрямь поднимала на своих плечах целую гору. — Это просто сон. Сон.
…да, сон, пусть и пропитанный чужим страхом, отчаянием и почему-то чувством вины. А потому он поддаётся моей воле, постепенно, неохотно. Тьма редеет; воздух становится свежее. Издали слышится шум, такой тихий, что его толком не различить, и я, стремясь придать форму сну, вспоминаю другие загадки из сказок:
— Что бежит без рук, без ног? Это река, река.
И затем:
— Чем уже, тем опасней — что? Это мост, мост.
И появляется из небытия река, над ней — узкая деревянная перемычка без перил. Я иду вперёд и вперёд; в руке у меня теперь вместо револьвера фонарь, вроде того, что держала Юджиния, когда ждала на пороге особняка. Свет его то золотой, то изумрудно-зелёный, то нежно-розовый, как зимний рассвет… За мостом расстилается сад, а в самом сердце сада — стеклянный сундук… Нет, гроб.
В гробу лежит Кеннет, свернувшись в клубок, и плачет взахлёб.
— Потерял, — повторяет он. — Потерял!
Не потерял, а потерялся, думаю я, а сама подхожу ближе и спрашиваю:
— Что потерял?