Всё, сделанное до сих пор, показалось ему бессмыслицей. Он придумал нелепые ограничения: если держать атом в такой темноте, то как тогда пролить на него свет? В груди у него начала подниматься волна сострадания к самому себе, как вдруг порыв ветра на миг отбросил завесу тумана, показалась тропа, ведущая со скалы в городок. Он вскочил и побежал к тропе, но туман опустился вновь так же быстро, как рассеялся. Я знаю, где тропа, сказал он себе, мне лишь нужно идти к ней шаг за шагом, ориентироваться по тому, что вижу на земле возле себя. До того расколотого камня десять метров, двадцать – до осколков бутылки, сто – до перекрученных корней сухого дерева. Однако ему хватило одного взгляда вокруг, чтобы понять: он не знает, идет ли он в сторону тропы или прямо к пропасти. Он уже собирался снова присесть, как услышал вокруг себя глухой стук. Задрожала земля, гул всё нарастал, и даже камни под ногами будто ожили и заплясали. Ему показалось, что он видит сгусток теней, они проносятся мимо там, вдалеке. Это лошади, сказал он себе, стараясь унять грохот сердца. Просто лошади несутся опрометью в тумане. Когда разведрилось, их следов нигде не было, как он ни искал.
Следующие три дня он работал, не зная отдыха, не выходил из комнаты и даже зубы не чистил. Он бы и дальше там сидел, если бы не фрау Розенталь: она вытолкала его на улицу, посетовав на то, что в комнате запахло мертвечиной. Гейзенберг отправился в порт, обнюхивая свою одежду. Когда он в последний раз надевал свежую рубашку? Он смотрел себе под ноги и так старался не встречаться глазами с туристами, что чуть было не налетел на девушку, которая отчаянно старалась привлечь его внимание. Он так долго не видел других людей, кроме хозяйки пансиона, что не сразу понял, что хочет эта кучерявая девица с блестящими глазами. А она всего лишь хотела продать ему значок в помощь бедным. Гейзенберг пошарил по карманам – у него не было ни марки. Девушка раскраснелась, улыбнулась ему и сказала, ничего страшного, а у Вернера сжалось сердце. Что она забыла на этом чертовом острове? Он проводил ее взглядом. Вот она подошла к группе пьяных денди – они только что сошли с лодки и идут, обняв своих подруг. Наверняка он единственный одинокий мужчина на всем острове. Он отвернулся, и на него нахлынуло неконтролируемое удивление. Лавки вдоль набережной вдруг показались ему обугленными руинами, будто здесь был сильнейший пожар. На телах у прохожих Гейзенберг различал ожоги от пожара, видимого ему одному. Бегали дети, и волосы у них полыхали. Влюбленные пары горели, как погребальные костры, и смеялись; их руки сплетались, точно языки пламени, вырываясь из тела и стремясь куда-то ввысь. Гейзенберг ускорил шаг, стараясь унять дрожь в ногах, как вдруг его оглушил страшный грохот, молния расчертила небо и ударила ему прямо в череп. Он бегом побежал в пансион; в глазах побелело, как всегда перед приступом мигрени; его мутило, от центра лба к ушам расползалась боль, еще немного, и голова расколется. С трудом поднявшись по лестнице, он без чувств упал на постель, его лихорадило, он дрожал.
После каждого приема пищи его выворачивало наизнанку, но он не захотел отказываться от прогулок. Он, как зверь, метил территорию, усаживаясь на корточки где-нибудь в сторонке, а потом закапывал свое дерьмо и всё боялся, что однажды кто-нибудь обязательно застукает его с голым задом. Он твердо верил: хозяйка пытается его отравить, заставляя пить свое снадобье, – с каждым разом ложка, которой она его поит, всё больше. Из-за поноса и рвоты Гейзенберг таял на глазах. Когда он больше не мог встать с постели, на которой едва помещался, если выпрямит ноги, то надел всю свою одежду, укутался пятью одеялами и решил «пропотеть» – так всегда делала мать, и он не сомневался, что ее метод работает. Уж лучше потерпеть, чем обращаться к врачу.