Она закрывает глаза, лицо вдруг желтеет, я кричу Рафи, чтобы бежал сюда, но еще до того, как он успел сдвинуться с места, она делает шаг вперед и падает – падает? Рушится на меня. «Извини, – бормочет она, – извини, Гили. – Я каменею, а она не отпускает. – Извини, не знаю, что случилось…» Она все еще извиняется мне в шею, еще больше наваливается, а я тоже не шибко люблю, когда кто-то, кроме Меира, меня трогает, или когда обнимает папа, который не успевает заснять нас вместе. Вот что больше всего меня бесит – вместо того, чтобы сдуть ее с меня, он изгиляется заполучить этакий елейный и отвратный кадр. И к тому же у меня исчезает всякое чувство реальности, потому что вдруг – кожа, и кожа как раз теплая, нежная, и вдруг запах шампуня «Дов», которым по совпадению пользуюсь и я, и тело, ее грудь, – я чувствую, как она прижимается ко мне, мягкая такая, где она ее прячет? И мягкость щеки, и руки, такие деликатные.
Она крепко прижимает меня к себе, эта женщина, которая тридцать шесть лет назад отрезала меня от своей жизни, сделала аборт, это ж надо, превратила меня в выкидыш, с этакой забавной задержкой в три с половиной года… потому что я ведь уже была бедняжкой Гили, уже родилась, довольно миленькая, если верить нескольким свидетелям и фотографиям, а эта взяла да и выскребла меня из себя, а сейчас вон втыкается головой в мою шею, и я вместо того, чтобы отшвырнуть ее ко всем чертям, стою и не шевелюсь. И кстати, как вдруг выясняется, она до ужаса легка. Оказывается, у нее не только сердце отсутствует, но, видимо, нет и всех прочих внутренних органов.
А ведь только подумать, сколько тонн она весила, пока ее не было!
Папа продолжает снимать как сумасшедший, обходит нас со всех углов, сшивает нас вместе. Лицо у него сияет, опущенные мясистые губы наливаются соком. Этот мужик целую жизнь ждал этого удара хлыстом. Я вижу, что он меня предает, и знаю, что нет у него над этим власти. Ведь это мой папа обклеил губкой углы полок и столов, когда я училась ходить, и вот, пожалуйста, сейчас он как чеканутый меня предает.
И тогда я хватаю ее за талию. Там нет и тени плоти. Я могу сейчас, перед камерой разок с силой нажать и расколоть Нину напополам. Две половинки осы упадут на пол. Только что вдруг моя рука гладит сзади ей волосы. Ну как тут не лопнуть! Можно ли осознать нормальным умом, как это моя рука, можно сказать, плоть от плоти моей, вдруг крадет эту ласку, как последняя побирушка? Волосы у нее прямые и очень тонкие. Мои пальцы очень быстро проходятся по ним до того места, где она их собрала в пучок, и я касаюсь этого маленького пучка, господи, для волос тут имеется резинка, обтянутая тканью. И только тут я прихожу в себя, обеими руками отстраняю ее от себя. «Только посмей, – говорю я ей вежливо и тихо, прямо в ее ухо, нежное, как листок с дерева, странное, как ушко девочки, – больше не смей ко мне прикасаться, ясно? Свой шанс ко мне прикасаться ты просвистела, когда мне было три с половиной года, и теперь у меня на материнские излияния нет времени».
Не уверена, что мне удалось произнести всю эту речь. Сердце колотилось, и я только тяжело дышала. Может, сказала из всего этого только пару слов. И кстати, так я не говорю ни с кем и никогда, даже в самые трудные минуты на съемочной площадке, когда фильм получился идиотским и вместе с режиссером разваливается у меня на глазах. Из меня полилась вся эта клоака вместо того, что я заранее готовила и повторяла дома? Мы с Меиром это репетировали, я его до ручки довела. Но он не жаловался. Приспособленец. Я перед тем, как выйти из дома, уже готовила в голове заметку для газет, пять-шесть предложений, отточенных и взвешенных, которые мне важно было обнародовать перед тем, как мы выедем в дорогу, и я хотела, чтобы Рафаэль и Вера стали свидетелями: у меня к тебе чувств нет, ни хороших, ни плохих. Ты давно перестала причинять мне боль. Всю жизнь ты была чем-то несуществующим, вот и сейчас продолжай не существовать. Я еду в эту поездку только для того, чтобы сохранить воспоминания бабушки Веры, догоняешь?
У меня есть подозрение, что ничего из всего этого я не сказала.
Она открывает на меня огромные глаза. Глаза у нее потрясающие, тут ничего не скажешь, самая живая в ней часть. Верины глаза. Ярко-зеленый изумруд. Здесь «наследственность» не перескочила через поколение. Она отпутывается от меня и цедит сквозь зубы Рафаэлю, чтобы перестал снимать, и он подчиняется. Люди смотрят. Она приводит в порядок свою одежду и волосы, которые сбились в процессе «Фархуда»[21]
, который она здесь учинила. Руки ее слегка дрожат. Ощущение, что то, что с ней случилось, на самом деле потрясло и саму ее тоже. Такую бледность даже она не способна изобразить. И вдруг до меня доходит: может, она боится, что это знак? Симптом ее заболевания?