Потом начинается. Те, эти, те, эти. Гремят выстрелы, и вечером никогда не известно, чья власть будет в местечке утром. Алексей знает: если напротив у торговца Скорынина окна открыты и его размалеванная дочка сидит у окна, то в местечке белые или петлюровцы. Если же ставни закрыты и дом словно вымер — значит, в городе свои — красные. Из местечка попеременно исчезают то отец и Максим, то Скорынин. Мать теряется среди всего этого, ходит с обвязанной мокрым платком головой, глаза ее распухают от слез, она ломает руки и не спит по ночам, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги мужа, которых не слышно уже неделю. Потом к матери приходит заплаканная Скорынина, также ничего не понимающая, что происходит. Они обе сидят и плачут, связанные этим странным и непонятным явлением, — присутствие в городке мужа одной из них неизбежно влечет за собой отсутствие другого.
Однажды белые вваливаются в дом. Их трое. Мать стоит бледная, вся вытянувшись. Алексей дрожит в углу комнаты. Но когда один из тех, выбритый, вылощенный, в кожаных перчатках, начинает орать на мать, Алексей придвигается ближе.
— Не знаю, — говорит мать тихо, но отчетливо.
Хлыст поднимается вверх. Но прежде чем он опускается, Алексей бросается между офицером и матерью, целясь головой в живот врага.
— Ах ты, щенок…
Жесткая рука хватает его за воротник. Обезумевший Алексей колотит кулаками, бьет головой, вырывается и вонзает зубы, чувствуя сквозь кожу перчатки мякоть руки. Пинок в живот валит его на землю. Но он еще борется — колотит руками, ногами в безумном бешенстве. Один за другим падают свистящие удары хлыста, и Алексей знает — это бьют его и мать. Не чувствуя боли, он теряет сознание.
Потом мать долго брызгает на него водой, и первое, что Алексей видит, открыв глаза, — это красная длинная полоса, проходящая по ее лицу до самого подбородка. Он скрипит зубами. Его сердце переполняет ненависть, раз навсегда внедренная этим хлыстом в его память.
Теперь ближе и понятнее становится ему отец. Спина портного Дороша распрямилась, словно он никогда не гнул ее над иглой и утюгом. Глаза сверкают огнем, который восхищает Алексея. Ох, как скрипит отцовская кожаная куртка при каждом движении и как блестят голенища высоких сапог! Алексей тихонько подползает и собственным рукавом усердно счищает пятнышко грязи с этих ослепительных сапог. Отец только теперь замечает его.
— Ну что, малец? — спрашивает он новым, веселым голосом и, наклонившись, видит устремленные на себя с восторгом и любовью светлые глаза сына.
Теперь уже и речи нет о книжках и уроках, отец не говорит ни слова, встречая Алексея на всех митингах, демонстрациях — повсюду, где только собираются люди. Он ничего не говорит даже тогда, когда во время стычки с белыми потный Алексей пролезает за разбитый вагон и подает Максиму патроны, а Алексей чувствует себя взрослым — исчезла преграда, отделявшая его от отца. Он чувствует себя свободным, его внезапно родившаяся любовь к отцу переплескивается через край, сжимая сердце восторгом.
Но вот однажды Алексею пришлось пойти вместе с матерью на станцию. Красные вернулись. Осторожные руки снимают с виселицы тяжелое тело комиссара Дороша. Максим с неузнаваемым, изуродованным лицом лежит рядом, растоптанный, растерзанный десятками каблуков, ударами прикладов. Только откинутая в сторону левая рука невредима и на ее мертвенной белизне четко выделяется сине-зеленая птица с клювом, открытым для песни. Мать так сильно сжимает руку Алексея, будто хочет раздавить ему пальцы. Она не плачет. Сухими огромными глазами смотрит она в мертвое лицо мужа.
Кожаная куртка скрипит, когда люди несут мертвого. Два гроба: в одном отец, в другом матрос. Они лежат оба в открытых гробах — матрос и отец. Они не шевелятся. И лицо у отца синее, страшное. Кто-то подходит и кладет возле этого опухшего лица букет красных цветов; они закрывают его почти целиком за исключением черных глаз, которые упрямо и твердо смотрят в веселое светло-голубое небо.
На рыжий холмик свежевырытой глины один за другим поднимаются люди, они говорят про отца и матроса, В толпе громко плачет какая-то женщина, — нет, это не мать, мать стоит неподвижно, молчаливая, словно вросшая в землю. Это плачет Скорынина.
— Мировой пролетариат никогда не забудет…
Алексей еще не знает, что такое мировой пролетариат. Но он ясно слышит эти слова, они выделяются из гремящих речей, которые не доходят до его сознания. «Мировой пролетариат, мировой пролетариат», — повторяет он сухими губами, словно это заклинание — магический пароль, который нужно во что бы то ни стало запомнить.
Он ждет, не прозвучат ли они еще раз. Но выступления окончились. Толпа колыхнулась. Кто-то начал первый, за ним подхватили другие. Высоко, высоко понеслась песня. Люди поют отцу и Максиму прекрасные гневные слова, от которых несется вихрь, гнущий деревья, и гнев вздымает волосы на голове. Алексей не может петь, уста его скованы, и лицо словно застыло.