Егор судил так: может, он и отстал от времени, может, душа его консервативней прочих, умеренней. Но он знал про себя и другое и никому не говорил об этом. Случись что грозное, и он добровольно, в числе первых, пойдет и отдаст все свои жемчужные и простенькие радости, погибнет ли в первый же день, умрет ли от ран — все равно. Этим не хвалятся, но про себя надо знать заранее. Другие, те, кто слишком часто храбрился, и те, кто кричал о застое в жизни, попробуют, может, отсидеться в интендантских обозах, пристроиться в тылу на сцене, а он пойдет в самое пекло. Иногда с какой-то даже сладостью он думал о такой смерти, это было в дни, когда он уничижался, жизнь свою считал хлюпенькой, когда было так больно, что хотелось умереть. Но и не только тогда. Вдруг проносилась в душе, в его памяти вереница прекрасных жизней всех поколений в Отечестве, вереница событий, касалась заповедных струнок история и красота русской земли, вспоминались лица людей, которые его на этой земле обогрели, — и думалось то же самое. И никого он не хочет слушать, и нечего ему смущаться своей позиции. Да что! — жить тихо и честно каждый день труднее, чем смело выставлять грудь «за чужой спиной».
Егору хотелось остаться с Болей один на один, но старики запросили чаю еше.
— В клубе поэты выступают, — сказал Егор. — Вам интересно?
— Бо-оже сохрани! — вскинул палку Аввакум. — Галиматью слушать.
— Вам все галиматья, — заметил Леонтий. — И спектакли галиматья, и стихи галиматья, и все галиматья.
— Выходит и всему миру навязывает свою бездарность. У Пушкина конюхи были образованнее.
— А вы их видели?
— Вся эта ахинея называется: поцелуй бачок!
— ??
— В прошлый вторник я был в городе у сестры. У дома там бачки стоят, в которые мусор вываливают. Вышел домоуправ в сопровождении штата проверить, как мусор лежит. Поднял крышку и засунул голову в бачок! — Аввакум аж перевалился назад от удовольствия. — Я от души посмеялся над идиотом! За минуту до этого он был высокомерен с моей сестрой. Этому сукину сыну только в бачки заглядывать. Подумаешь, шишка!.. домоуправ! Понаставил вокруг домов заборчиков, не может видеть неогороженного пространства.
— Я пойду, — встал Леонтий. — Не могу. Ой-ой-ёй, нет на вас…
Леонтий даже не попрощался, стукнул дверью.
— Какие вы стихи читали? — спросил Егор. — О детстве? в честь отца? Ну, прочтите.
— Боля, не возражаете? Мне интересно, что он скажет, Я любитель, строго не судите.
— С чувством… — сказал Егор. — В самом деле ваше?
— В день столетия отца я заказывал в церкви панихиду. Пойду!
Боля с облегчением провожала его до колодца.
Егор поблуждал взглядом по стенам, отошел к столу, прочитал в «Известиях» корреспонденцию из Вашингтона, потом в «Неделе» статью о Брижитт Бардо. Актриса меняла мужей. Боля подчеркнула ее слова красным карандашом: «Я ухожу до того, как меня покинули». На маленьком столике лежало письмо, которое Боля начала, видно, вчера-позавчера. «Дорогой Кирилл Борисович! Не можете себе представить, как я рада…» Егор давно не писал Свербееву. Сейчас тоже не до того. Подождут и родные, и Никита. Перед сном он напишет ей. Он поминутно вспоминал К., что-нибудь говорил. Она, она, она — второй день. Ничто не могло им завладеть нынче, он только вежлив с людьми, не больше. С ним редко случалось, но теперь он хотел выпить и ждал Павла Алексеевича, пусть уж ведет на банкет. «Я долго шла к вам и пришла». Нету Москвы, дома, ничего. Она!
«Здравствуй! Знаешь, где я? В станице, где жил мой друг. Хожу и разговариваю с тобой. Люблю тебя. Зачем отпустил тебя рано? Я тебе ничего не сказал
Потом толкнула его память к Никите. Он и ему сказал несколько слов: «Друг мой! Подожди. Большо-ое письмо пришлю. Уж поговорим. Еду к Димке, на два дня. Неожиданно. Хорошо то, что неожиданно. Будешь ты смеяться надо мной, ну да ладно, Егору не привыкать…»
И с Димкой он уже повстречался, сидел на кухне и рассуждал: