В пятнадцать лет я сильно заболел. Купался в озере поздней осенью, продрог, простудился – и простуда бесследно не прошла: притащила за собой бронхиальную астму. Во время приступов кашель выворачивал так, что я мечтал о возможности вдохнуть. Никакое чувство голода не сравнится с тем, что испытываешь, когда тебе не хватает кислорода. Его желаешь страстно – а тебя снова скручивает кашель.
Мама-врач смогла положить меня в больницу. По сегодняшним меркам условия в самаркандской больнице казались нечеловеческими. В палате нас было 19 человек: все время кто-то храпел, кашлял, стонал, скрипел кроватью.
Состояние у всех было разное. Настолько разное, что один угол палаты был огорожен простыней – за ней помещали смертельно больных. Так проявлялась забота врачей о других пациентах: человек умирал все-таки не на виду у восемнадцати других борющихся за свое здоровье людей. Но в одном с ними помещении.
Разумовский, вопреки своей роскошной фамилии, казался совершенным отбросом общества: уголовник и наркоман, он болел, кажется, всем, чем только можно болеть.
Мы сблизились с ним – мне нравилось слушать его рассказы о жизни, а он посылал меня добывать ему обезболивающее. Мне, сыну врача, разрешалось свободно ходить по всей больнице – этим Разумовский и пользовался. А когда лекарство начинало действовать, Разумовский преображался: обыгрывал всю палату в шахматы, травил байки, хлестко шутил.
А потом его переместили за простыню.
И он кричал.
Сутки, без остановки, страшно, надрывно, безнадежно.
К нему подходили врачи, но помочь ничем не могли. После того как крик прекратился, за простыню заглянул врач и констатировал смерть.
Я мог бы сказать: так закончилось мое детство.
Но оно не закончилось. Я по-прежнему жил в Самарканде. По-прежнему ходил стенка на стенку с пацанами из другого района. По-прежнему зачитывался классикой. По-прежнему грубил учителям. По-прежнему влюблялся в девочек и добивался их благосклонности. У меня был роман с девушкой-таджичкой. Ее родители оказались категорически против того, чтобы она встречалась с парнем другой национальности, а она, чувствуя себя почти Джульеттой, ходила, держась со мной за руку, по главным улицам Самарканда.
Но крик Разумовского остался во мне навсегда.
Сагалаева – это фамилия моей мамы. Считается, что она произошла от татарского слова «сакал», что означает «борода». Говорят, был среди моих предков рыжебородый татарин, от которого и пошел наш род.
Фамилия папы – Файсман. Папа еврей. После того как он женился на русской, его родственники перестали с ним общаться – и обида эта держалась очень долго. Впервые я их увидел только в 18 лет, когда приезжал к ним в Одессу и в Херсон.
Словом, я должен был стать Эдуардом Файсманом. Но родители чувствовали, как нарастают в стране антисемитские настроения, и дали мне фамилию мамы. Я до сих пор не могу для себя решить, правильно ли они поступили? Для облегчения моей карьеры – безусловно правильно. А для облегчения моей совести?
Долгие годы я страдал из-за того, что мне приходится молчать о национальности моего отца. Его – и моей собственной. Чувствовал себя конформистом. А сейчас уже не знаю, кто я. Наверное, немножко еврей, немножко русский, немножко индиец. Пожалуй, по многим чертам характера я русский: все-таки воспитывался в русскоязычной среде. Но мне жаль осознавать, что «еврейскости» во мне почти не осталось, – поэтому я специально ее в себе культивирую. Пусть сохранится хоть что-то. Я совершенно не чувствую, какими были мои предки по папиной линии. Мамину осознаю очень хорошо – это крестьяне (не кулаки, но крепкие, зажиточные крестьяне). Был некий Пафнутий Сагалаев, который оказал какую-то очень важную услугу Петру I, за что его похоронили с почестями в монастыре.
Но что было с предками отца? Как они выжили? Тысячи лет шел этот неестественный отбор: притеснения, геноцид, холокост… Как они выстояли? Как сотни лет назад пришли в Среднюю Азию? Не знаю. И, наверное, уже не узнаю.
А «индийскость»… Это будет отдельный, очень интересный разговор.
Глава вторая
«Говорит Самарканд!»
В Самарканде я прожил 25 лет. Странно: по-настоящему ценность этого города я ощутил, только уехав оттуда. А пока жил в вечном городе, принимал его как данность, как нечто само собой разумеющееся. Мне казалось, так и должно быть. Ходил по улицам, по которым ходил Александр Македонский. Каждый день видел красоту мавзолеев Шахи Зинда, мечети Бибиханым, площади Регистан…
Этому городу 2750 лет. Какую вековую мудрость он транслирует? Сколько дает своим жителям? Невозможно измерить. Все свое детство и юность я был уверен, что только такими и могут быть города.
А потом, переехав в Москву, попал в Балашиху. И увидел совсем другой город: пятиэтажные коробки хрущёвок, разбитые дороги, серость, грязь – и ничего. Ни-че-го! Я смотрел на улицы Балашихи, и сердце сжималось от тоски: «Куда я попал? Как здесь живут люди? Какой прекрасный мой Самарканд!»
Впрочем, Балашиха случилась в моей жизни позднее.