Эта картина заставила меня остановиться. Я зашла слишком далеко в ярости самоуничижения. Я снова поднялась на ноги, устав от себя и возмутившись своими оскорблениями. У меня пылали щеки от яркого воспоминания о пяти жарких минутах, когда, на дороге в рай, «случайность» показалась мне совсем иной. Слепцы — да, мы были слепы, на этой дороге у нас вдруг закрылись глаза. Но огонь уже давно, много дней теплился под черной залой. Эти сияющие взгляды Мориса, эти нерешительные робкие прикосновения, эти колебания между «ты» и «вы», да и сама эта настойчивость, терпение, с каким он вел мою осаду, — разве они не были такими же ясными признаками, как мое злобное кокетство, мое стремление довести до конца жалкую битву, в которой моя враждебность, возможно, всегда была лишь маской ревности? Долго сдерживаемое пламя прорвалось в нас наружу, и, оба пораженные, оба ошарашенные, мы внезапно отдались на волю страсти.
Страсти! Мне понравилось это слово, извинявшее меня, окрашенное какой-то тайной, какой-то ночной неизбежностью, не такой цветистой, но более властной, чем любовь. Я повторила это слово пять или шесть раз, но не успела заметить, что, переходя от нападок к сентиментам, впадаю из одного ребячества в другое. Фурия во мне перешла в наступление: «Страсть! Не слишком-то обольщайся! Что ты с ней будешь делать, скажи на милость? Морис-то твой женат! Да, все мы знаем, что это замечание девушки, а ты перестала ею быть без особых церемоний и очень мало беспокоясь о семейном положении твоего спутника. Но все-таки пора бы поведать о том, почему ты так быстро сбежала вчера вечером, почему ты крутишься и извиваешься вокруг твоего драгоценного прегрешения, старательно умалчивая о главном. Ведь мало того, что он женат, Изабель, твой любовник женат на твоей маме, несчастной больной, которую ты любишь и которая тебя любит, и его она любит тоже… Пасть за тридцать секунд, когда ты неприступная Изабель, — прямо скажем, довольно обидно! Но согрешить с единственным мужчиной, к которому ты не имела права прикасаться, — вот в чем вся черная суть этого дела: кровосмешение, от которого никакая ледяная Эрдра не отмоет рыжих девчонок!»
— Изабель, где ты? — крикнул кто-то со стороны дома.
Я помчалась в обратном направлении. Парк вдруг стал слишком маленьким; я перепрыгнула через насыпь и понеслась по Буваровскому лугу — огромному выпасу, арендованному одним мясоторговцем и усеянному старыми коровьими лепешками, жесткими, как галеты. Голос преследовал меня:
— Где ты, Изабель? Пора!
Что пора? Меня преследовал и другой голос, который было слышно и без помощи ушей. «Беги, девочка, беги, ты постепенно себя догонишь, чтобы лучше слышать! У нас есть еще, о чем поговорить. Ты подумала о том, что не затмила бы свою мать, если бы ее не изуродовало? Мы молоденькие, свеженькие, у нас подвижные колени и твердая грудь. Но для него это лишь новизна, а не красота, а для того, чтобы поддаться дьявольскому искушению, надо лишь испытать воздержание. Держи его крепче, Изабель: шутка сказать, он может сбежать от тебя, если выздоровеет твоя мать…»
В этот момент моя юбка за что-то зацепилась. Я обернулась с глухим криком, но виновата была всего лишь ползучая ветка ежевики, отделившаяся от изгороди, вдоль которой я бежала, не находя выхода. Я посмотрела на свои подмоченные часы, в которых между стрелками, застывшими у цифры «6», плавал шарик воздуха. Было наверняка около восьми часов. Зов возобновился, и вскоре на краю выпаса появился Морис с портфелем под мышкой, все так же окликая меня и размахивая правой рукой.
Ноги у меня стали ватными, я не могла больше шагу ступить. Я с раздражением смотрела, как он меряет поле большими, ровными шагами, старательно ставя ноги между лепешками, — и все это слишком выверенно для походки взволнованного человека, какой она должна была быть. Неужели он настолько уверен в себе, уверен во мне? С самого пробуждения я боялась этой минуты, разрываясь между желанием встретить его в штыки и уткнуться в его пиджак. В тот момент, когда, приблизившись ко мне на несколько метров, он окинул взглядом близлежащие изгороди, удобные для подслушивания, тоска и озлобленность слились во мне воедино, подсказав третью манеру поведения: «Будь с ним мила, не более, будто ничего не случилось, и тогда он сам не будет знать, что делать!»
Но Морис крикнул, наверное, в виде предупреждения, чтобы я не бросилась ему на шею:
— Надо же! Малышка Шазю уже выгоняет стадо.
И сам протянул мне руку, шепча:
— Я не целую тебя, дорогая: на нас смотрят.
Затем сразу же подцепил меня под локоть, беря на буксир:
— Пошли, сейчас только четверть девятого, но сегодня лучше уехать пораньше.
Никаких вопросов, никаких замечаний. Решительно, во всех ситуациях он пользовался одинаковым приемом: тактичность, ненавязчивость, бальзам молчания на тайные раны. Его взгляд не выражал ничего: ни желания, ни торжества, ни гнева, ни удивления, только, может быть, легкую тревогу. Впрочем, он сам в этом признался, все так же шепотом, когда мы вернулись в парк: