пришибленного своими дипломами, — он вдруг запоздало выполз из-под своих папок и вторгся на болото. То
он в плавках, растелешенный, молотил веслом, стоя на лакированном каноэ. То он в шортах и рыбацкой куртке
с кармашками возился с новеньким, сверкающим спиннингом, закидывая блесну на пятьдесят метров между
двумя кувшинками таким красивым движением кисти.
— Вот это школа! — прошептала однажды мама летним вечером.
Это было время, когда я еще делала глупости, бесилась уже только при виде того, как он плавает у
нашего берега в той части реки, на которую я смотрела как на свои территориальные воды. Но мое негодование
не замедлило изменить русло. Интерес мамы к пригорку у рябины раскрыл мне глаза. Да и настойчивость
месье: ведь он, этот тенорино, теперь причаливал, выпрыгивал на берег, предлагал прокатиться на каноэ,
опробовать спиннинг, жеманничал среди комаров, а мама говорила:
— Как глупо было порвать с Мелизе: они такие милые!
Такие милые, что мне об этом уши прожужжали, и я принялась неотступно следить за ними обоими,
чтобы не оставлять их одних, чтобы противопоставить им свое молчание и враждебность. Конечно, все было
тщетно. Так просто научиться скрытничать. Зимой, как полагается, каноэ исчезло. По весне, после паводка,
одевающего пеной концы стрелолиста, оно не вернулось пугать диких уток. Но мамы все чаще не было дома —
днем, потом ночью; Натали принималась ворчать что-то неразборчивое, а старый Мелизе, проплывая на своей
зеленой лодке, старательно поворачивался ко мне спиной, словно в чем-то меня укоряя.
* * *
Никакого сомнения: им наверняка стоило большого груда уломать старика, который слывет очень
богатым и, должно быть, мечтал об иной партии для своего сына, чем разведенка-бесприданница с двумя
дочерьми и на три года его старше. Быть может, он даже безоговорочно им отказал. Последняя надежда! Я
цепляюсь за нее, несмотря на опубликованное объявление о браке — Нат ходила в мэрию проверить, — тогда
как лодка, теперь уже выплыв на середину реки, приближается на фоне опрокинутого синего-синего неба с
1 Лье равно четырем километрам.
фестончиками кучевых облаков. Мама сидит на корме; Морис Мелизе гребет спиной ко мне; но ветерок, вечно
сминающий водную гладь и так далеко разносящий малейший шепоток, не доносит до меня ни единого слова.
Добрый ли знак эта тишина, может, это признание в неудаче? Или наоборот, им достаточно глядеть друг на
друга без слов? Меня душит ненависть, и я призвала бы Бога или дьявола, чтобы произошло чудо, чтобы этот
щеголь свалился в воду со своим пробором, штучным костюмом и белым воротничком, а я бы вытащила его за
галстук на берег, покрытого грязью и позором.
Но пока я инстинктивно прячусь за рябиной, чтобы не попасться на глаза, лодка, разогнавшись, летит
прямо вперед, даже не покачиваясь. Мне даже не будет дано увидеть, как она ткнется носом! Это животное, в
нужный момент повернув голову, прекрасно выруливает и причаливает, как по маслу. Он уже на берегу,
вытягивает цепь, и мама выходит на цыпочках, боясь застрять каблуком в решетчатом настиле.
— Дай руку! — стонет она.
И обращение на “ты” снова меня распаляет. Ей подают руку! Даже две — придерживая цепь ногой. Она
прыгает, намеренно преувеличивая изящную неловкость. Спрыгивает и застывает рядом с ним, глядя, как он
оборачивает цепь вокруг корня. Она… Как бы это сказать? Она в этот миг — сама красота. Она выделяется на
фоне воды, как египтянка из сказки, вышедшая из зеркала. Она выставляет напоказ свое совершенство: эта
хрупкая дерзость груди, шеи, век, и этот цвет лица, эта свежесть, над которой нависла угроза, подчеркивающая
ее красу. Она говорит:
— Морис!
И Морис разгибается, протягивает к ней руки. И вот они обнялись у меня на глазах, оплели один другого,
слепившись губами — крупный план конца мелодрамы. И я ловлю себя на том, что считаю секунды:
поцелуй, заклеймивший мою мать тавром чужака, — нечто совершенное, непоправимо удавшееся, — прости
мне это, Господи! — что позволяет ей обмякнуть, повиснуть на руке этого мужчины и не казаться смешной, —
Это уже слишком, я больше не вынесу. Я вскакиваю и несусь, как заяц, к дому, к Залуке, которая,
впрочем, тоже не сможет сохранить мне верность. Ведь придет он, жених, со своей Пенелопой. Он войдет, как
хозяин, повесит свою шляпу на крючок; проведет разведку в маминой “голубой комнате” и в моей; с широкой
улыбкой осмотрит это женское царство раскиданного белья, чулок, которые надо заштопать, чехлов с оборками;
усядется в бабушкино кресло, в которое после ее смерти не садился никто; достанет пачку “Кэмела”, и в