— Набожность родных не допускает этого, — заметил астроном.
— При чем тут набожность?! — пояснил художник. — Просто-напросто мастер не позволил мне спать в своей мастерской не потому, что против этого протестовали родственники умерших, а потому, что эти самые родственники воспользовались случаем, чтобы потребовать скидку.
Снова появились танцоры и объявили:
— Андалусский танец.
— Куда же вы после этого ходили спать?
Раздались звуки кастаньет.
— Я стал продавать полотна и нанял себе комнату под крышей. С тех пор начался мой успех. Помнишь, — обратился он к даме с желтыми волосами, — какие мы устраивали вечера? У меня были даже серебряные ложки и вилки.
— Помню, — подтвердила женщина с богатой прической, — на одной вилке было выгравировано «ресторан Люваль», а на одной ложечке «железнодорожный буфет».
— Это, — пояснил художник, — я хотел дать представление моим гостям о том, что они находятся в великосветском обществе.
— В это время я посещал лицей Вольтера, — вспомнил господин, который до сих пор не произнес еще ни одного слова.
— Нет, лицей Людовика Великого, — поправил художник.
— Какое там! Лицей Вольтера.
— Говорю вам, нет. Лицей Людовика.
— Художник прав, — подтвердил друг этого господина. — Ты посещал лицей Людовика.
Хирург обратился к Тито:
— Хороший признак: потеря памяти.
— Кокаин? — спросил Тито.
— Морфин, — ответил хирург. Господин этот сидел с открытым ртом и устремленными в одну точку глазами.
Затем вынул из кармана металлический футляр, ввел в ляжку иголку и через несколько минут произнес прояснившимся голосом:
— Да, вы совершенно правы. Я окончил курс в лицее Людовика и был современником Ивана Грозного и Сципиона Африканского.
Бабочки, отравленные эфиром, продолжали еще летать по залу и садилась то здесь, то там; одну раздавили на полу танцоры, одна села с распростертыми крылышками на розу, и еще одна с жалким видом агонизировала на краю пепельницы.
Хозяйка дома намочила мизинец в бокале и капнула на головку бабочки, которая опрокинулась и застыла.
— Нет, нет, Калантан! — вскрикнула блондинка, как будто ее кто уколол иголкой. — Это совершенно напрасная жестокость! Ты злая и глупая, Калантан!
Скрипка агонизировала.
Экзальтированная женщина, которая напала на Калантан за ее напрасную жестокость, откинулась на спинку дивана и, казалось, была в отчаянии. Армянка вырвала из рук хирурга коробочку с кокаином и наполнила им ноздри бьющейся в истерике женщины, беспрестанно повторявшей: «Злая, злая!»
Тито Арнауди встал и подошел к открытой двери, но скрипача там уже не было видно.
— Приходит в себя, — сказала армянка, возвращая коробочку с кокаином.
Яд на время привел ее в чувство: лоб прояснился, пальцы приняли нормальное положение, глаза немного прояснялись.
— Ты хорошая, дорогая Калантан! — пробормотала она. — Прости меня. — И расплакалась.
Калантан взяла ее подмышки, — голые и мокрые, — точно ребенка, и посадила рядом с собой.
— Бедная обезьянка! Как у тебя осунулось лицо! Не плачь, а, главное, не смейся!
Калантан прекрасно знала эти кризисы. Ей известно было, что за слезами следовал приступ смеха, который еще хуже, чем отчаяние. Смех прерывался рыданиями, причем рот перекосила какая-то страшная гримаса, а глаза с широко раскрытыми зрачками горели диким блеском. Более ужасного состояние нельзя себе представить.
Спящий человек продолжал спать.
Астроном вынул из букета одну розу, намочил ее в эфире и стал жадно вдыхать, устремив в одну точку бессмысленные глаза. Вытянутая левая нога дрожала, точно по ней проходил электрический ток. Галерея мумий пребывала в молчании; один из этой группы, после того, как прибегнул к услугам шприца Праваца, не имел силы положить его обратно и сидел с блаженным выражением лица. Хирург, желая показать вид, что память его сохранила еще проблески ясности, стал говорить о художестве.
— По-моему, Ван Данген пишет слишком холодно и употребляет чересчур много белил; а в рисунке у него не хватает перспективы. Что вы на это скажете?
— Скажу, уважаемый профессор, — ответил художник, — что новейший способ лечения артериосклероза хорош: вводить в ухо больного почки лошади и вспрыскивать в глаза горячий купорос; я посоветовал бы еще делать вспрыскивание углекислой соли между первым и вторым позвонком.
— Что за чепуху вы городите? — возмутился хирург.
— Я хотел только сквитаться с вами за то, что вы говорили перед тем о художестве.
Художник встал.
— Багдадский танец, — объявил танцор. На голове его был тюрбан из белого шелка, украшенный спереди большим бриллиантом, из-под которого ниспадал громадных размеров эгрет[12]. Женщина была совершенно голой; голову ее украшало нечто вроде митры[13], в зубах она держала нож на подобие турецкого ятагана; от тела исходил нежный, но сильный запах сандала и шафрана; вся она трепетала, и, казалось, ни один мускул не оставался безучастным в этих движениях, полных страсти и неги.
— Посмотри, какие у нее лодыжки! — сказал Тито, увлеченный ногами танцорки. — Ничто так не волнует меня, как лодыжки. Грудь, бедра, живот — все это хорошо для семинаристов.