Андрей вспомнил, как Афанасий рассказывал в становище. У купцов с иностранного судна купил Никита по случаю мандолину. Еще прошлым летом. И все свободное время стал отдавать покупке. Но судьба обошла его слухом. Руки с хрупкою мандолиной неуклюжими становились, и далее чем «Сени, мои сени», несмотря на все старание, Никита за год не продвинулся.
– Музыкант у нас братец, – любовно сказал Афанасий, – на заморском инструменте песню играет русскую. Вот жалось только – пока одну. – И отпрянул, смеясь, едва в лоб щелчок от Никиты не получил.
Смольков преобразился, глаза ожили нетерпением. Смех еще не утих, а он спрашивает:
– А нельзя ли мне поглядеть мандолину?
Никита нерешительно потер бороду. Он хотел, наверное, отказать.
– Как бы это сказать? – И стеснительно засмеялся.
– Можно, можно, соколик, – поощрила Анна Васильевна. – Подай-ка ее сюда, Нюшенька.
Смольков бережно мандолину взял. Осмотрел ее, задел струны. Звук по кухне грустный пошел. Нюшка достала из блюдного шкафа косточку. Смольков трогал струны и крутил колышки, слушал, наклонив голову. Похоже, он волновался. Руки делали все привычно, а лицо от усердия красным стало.
И вот он взял косточку, прикоснулся к струнам, и ясные, чистые переливы наполнили кухню. Нет, это была не песня, какую уже доводилось слышать. И все же очень знакомые звуки тихо кружили рядом, дрожащие, как слеза, и словно просили помощи. Они то бурно неслись стремниной, то, напевные и задумчивые, будили в душе непонятное, что нельзя было видеть или, может, назвать словами.
Смольков выпрямился, откинул голову, глаза добрые и с улыбкой. Он как бы хотел спросить Андрея: «Ну, что я тебе говорил?»
И вправду играет отменно. Пальцы подвижные, уверенно по ладам бегают. А звуки, похоже, в руках рождаются. И, прежде чем с них сорваться, трепещут в каждом изгибе то радостно, то измученно.
Андрею в напеве слышался то быстрый топот коней в ночном поле, то далекий собачий лай или звон колокольца. Мандолина рассказывала ему о знакомой жизни. И встревоженно пробуждались в памяти тяжелые вздохи моря и, может, шум леса, тоска одиночества, бесприютность. Будто музыка отыскала в душе рану старую, от которой один лишь рубец остался, и теперь трогала его, бередила забытой болью...
Андрей начинал дремать, когда Смольков неожиданно всхлипнул плачем, раз; другой, задергался и забил руками. Андрей поймал его, придавил.
– Что ты? Что ты? – шептал испуганно.
Смольков бормотал что-то быстро и невнятно. Вот напасть, господи! Но скоро в руках Андрея обмяк. Что же это? Может, его домовой гладил? Осенил себя крестным знамением, пожалел Смолькова: зря обижался на него в бане. Ничего худого в том нет, если Смольков задумал остаться в доме у Афанасия. А кто бы этого не хотел? Правда, душой наизнанку не надо. Да ведь какой есть. Зато верный друг, вон как об Андрее заботится. Над Суллем шутил весело. А играл? Сила какая в руках волшебная!
Андрей лег поудобнее, положил на Смолькова руку. Тот опять спокойно уснул, дышал глубоко, ровно. Дремал и Андрей. Скоро уже вставать. Будет работа в кузне. Это он ожидал как праздник. И еще тревожно и радостно: завтра он снова увидит Нюшу. Но думал о ней несмело. С какой стати заглядываться? Крепостной, беглый солдат, ссыльный. А она? Не просто собою ладная да пригожая – раскрасавица. В таком доме живет!
Уснул незаметно. А сны снились летние: луг зеленый, в цветах, роща березовая, по утру светлая, кузница Лоушкиных подле Туломы. Блики на воде солнечные. И не слабой кротилкой взмахивал, а хорошим молотом ковал он с Афанасием раскаленное добела железо. Оно тоже солнечным было. Свет от него исходил теплом, ласково гладил лицо и шею. И, насколько Андрею потом припоминалось, домовые ему в ту ночь не снились.
В доме Лоушкиных жизнь после завтрака заведенным порядком шла: Смольков одевался и исчезал, Нюшка и Анна Васильевна занимались хозяйством, братья шли в кузню. Андрея, из-за больной его ноги, с собою не брали и в доме работу не поручали.
Нынче с утра Андрей молча стал собираться с ними.
Афанасий спросил насмешливо:
– Ты куда это навостряешься?
– С вами.
– Э, брат, не надо было ночью постанывать.
Вчера Андрей натрудил ногу: от безделья нашел лопату и в ограде расчистил снег. Сугробы высокие набросал в охотку. Потом на улице вдоль забора все до мостков разгреб, сажени на две вширь. А к вечеру снова нога заныла.
– Сегодня уже не болит.
– Нет, Андрюха, лежи. Мать не велела тебя брать. Кузня, она силы требует.
– Я меха качать буду.
– Знамо дело: меха покачать, молотом постучать.
– Жалко, что ли, тебе?
– Пусть нога заживет. Я тебя на вечёрку лучше возьму. Помнишь, как обещал? Вон как Смольков устроился!
Смольков, что ни вечер, мандолину выпросит у Никиты и в кабак или на вечерицу. Приходит поздно, веселый, пьяненький. Андрей иной раз завидовал – легко и беспечно коротал Смольков время.
– Ну хоть работу какую по дому дайте.
– Слушай, – вступил Никита, – а ты топором умеешь?
– Ну-у! А что надо?
– Почини, если хочешь, ясли. Топор в сенцах в затопорнике, пила за ларем, горбыль возьми под навесом.
Братья ушли.