Генри знал о кармане, где хранился его любимый кастет с надписью — Господь любит тебя и прощает — еще там всегда лежала обойма судного дня с особыми пулями. Незнакомка уже принялась за колдовство, довольно страшное даже для колдунов и ведьм, а Генри превозмогая жуткие проклятия, хладнокровно вынул кастет и без лишних колебаний отбил господней любовью лицо этой змееподобной гадине. В конечном счете, все мы будем прощены.
Стало темно, и шутки прекратились, лишь у ног ползала окровавленная тварь, а Генри казалось, что он поторопился. Хотя при ближнем рассмотрении, незнакомка больше походила на змею и вела себя не лучшим образом, Генри перешагнул через тело, направляясь далее по коридору.
Дверь открылась, и Генри оказался в огромной оранжерее живых довольно потрепанных, икающих цветов. Растения явно находились в стадии труднейшего похмелья, и вместо связанной речи слышалась однообразная брань, малопонятная существу с другим анатомическим строением.
Генри просто слушал, не решаясь с ними заговорить, да и как? Опять же о чем? Но оранжерея была насквозь пропитана дешевым виски.
— Эй, неопыленный, да ты тычинка кое-как обласканная — некое растение, зашелестело редкими лепестками.
— Простите, это вы мне? — неуверенно переспросил Генри.
— Нет, это я заблёванным фикусам кричу — и оранжерея дружно загоготала.
— Эй, костлявый, осторожней не в булочной, тут некоторым плохо! — прикрикнула растрепанная аспидистра.
Генри усмехнулся, и как ему показалось, выдал тонкую шутку с хорошим подтекстом — Мои дорогие оранжерейные цветущие жители, а что если закинутся нам пестицидами? Поговорить там о солнце, почве?
Наступила гробовая тишина, которую нарушил цветущий кактус — Ты это, о чем бормочешь парень? На что намекает твоя жидовская моська? Давай проваливай в закат, не пыли словами млекопитающее — почему то Генри поверил этому кактусу, и пятая точка его нашла безошибочно выход.
Исчезло поле, пропали цветы, ноги погрузились в воду, тёплую и мутную, он глянул на своё искривлённое отражение, бегущее вникуда. За линию горизонта, за кадр, чтоб пропасть или выпасть. Затеряться навсегда, чем-то ненужным ко всему безразличным.
Повеяло тухлым ветерком запоздалых сожалений. Стало тошно и до невозможного тоскливо, выплыла унылая луна, он бы плюнул в это мутное пятно, если б мог. Тихая вода сплошь тина, колыбель комариного писка, где-то поблизости завыла собака, тоскою горькой и Генри, чуть было не пустил слезу. Мысли спутались, слились с луной и водою, став желеобразной кашей в черепной коробке самоубийцы.
Генри плакал, битые стаканы, выпивки нет, справедливости нет, завывает грустный блюз, его сопли стали ручьём, глаза покраснели. Кругом ранящий слух смех, гогот публики, готовой ржать конями до скончания века.
— Хочу умереть, смерть избавит меня от улыбки и глупого смеха — Генри шмыгнул носом, и где-то вдали послышалось заунывное продолжение блюза.
— Мама! Твой сын сегодня не вернётся живым. Папа! Он стал бродягой с камнем на шее.
Генри рыдал, выжимая свой клетчатый носовой платок, и окружающий мир стал серым и из туч, хлынул дождь. Выпивка иссякла и локти людей в масках, отталкивали от барной стойки. Мелочевка просыпалась на пол. Общество исторгло его, избавившись словно от рвоты.
Луна то и дело выглядывавшая из-за ноющих облаков, грустью и меланхолией своего цвета тянула из души Генри все нужные, поющие смешинки и вливала гной дурных, депрессивных мыслей. Промокший до нитки одинокий силуэт покидал брошенного человека.
Прошёл час и полные сутки, световой день растворенный в тумане, Генри был в раздрае, как руки на себя наложить? Из всех возможных способов самоубийства, ни один не вызывал у него должной симпатии, поэтому он уподобился завывающей собаке, рыдал, и громко выл.
Да, он физически нуждался в смерти, вот дурное наваждение, поданное в кубке с вином. Выпей и застрелись. Падает занавес, далее вход в тёмный тоннель обещанного счастья и забытой радости, из которого никогда не выберешься.
Далее сумеречный рай, где сыро и тепло, отмирающая утроба, в которой станешь слизнем, подслеповатым уродцем, собирающим отвратительных червей сомненья. Дабы не лишиться пропитания, они и есть пища, не перевариваемая еда, что шевелится в нутре и продлевает забвение твое.
Теперь всё потекло самотёком, и уже исчерпались запасы слёз и соплей. Неужели я высох, и во мне нет ни капельки смысла? — промелькнула банальная мысль, и кто-то дико захохотал шакалом или гиеной.
Генри очнулся, пошевелил конечностями, пощупал все ли на месте — Цел, слава Иисусу! — выдохнул с облегчением он. Оцепенение с беспамятством отступили.
Теперь можно было оглядеться и составить представление о месте, где он оказался. Вид здешний был крайне печален и беден, может ночлежка или самая дешевая меблирашка во вселенной. Генри лежал в грязной, пропитанной потом постели, укрытый дырявым покрывалом, а на стене висела картина. Жуткое полотно, изображающее женские гениталии, вываленные на пол стены, словно колбасный натюрморт, так не пишут.