Ворон и сейчас кричит, но голос его вязкий и тоскливый, каркает воронье, не поделили чего-то, кружит над вязом, бьется в осклизлых его ветвях, сыро и холодно ему там. Зябко стоять на крыльце и Тимоху Махахею, смотреть на гольщ еще и весь в воде лес, на сумрачное, низкое небо. Сумрачны и еле видны из воды хаты. За пятьдесят лет их стало куда больше, но то, что это жилье, угадывается только по трубам. Не будь их, можно было бы подумать, что это бобровые поселения. Из крытых соломой крыш пробивается трава и молодая лоза, все так же, как было и в том, старом Князьборе. Настигла вода князьборцев и здесь, на новом месте нагнала. Так же, как и прежде, пятый год подряд топит паводок деревню. Пятый год строится и не может достроиться Махахей. И смех, и грех, бусел на трубе нового дома гнездо себе отладил. И сейчас стоит он уже там, в гнезде своем, на одной ноге, не поймешь, то ли грозится, то ли укоряет человека, стоит, как статуя где-нибудь в городском парке, не сморгнет, не дрогнет ни сомкнутым клювом, ни вытянутой шеей. Но клокочет, свивается в тугие струи вода, качаются, кланяются лозняки, бормочут, переговариваются. Бусел молчалив и угрюм, терпение и вечность живым птичьим глазом смотрят в душу человека.
— Э-э, цоб-цобе, волчье мясо,— меж хатами движется телега, медленно, понурив головы, бредут волы. Аркадь Барздьгка отвозит школьников в школу, сегодня его черед. Но в телеге сидит только он, привалившись спиной к жакам, а пацаны в лодках, челнах плывут следом. Пацанам весело, Барздыке же, как , и буслу в гнезде, тоскливо и угрюмо. Но, увидев Махахея, он оживляется.— Здоров, Махахей! — кричит он и смотрит на бусла. Бусел даже не моргнет.— С гонорком,— все так же весело смеется Барздыка, но смех его уже кажется натужным.— Не, не квартирант он у тебя, Махахей, хозяин он тут, а квартирант ты. Ты б с него за постой хоть чем брал, хоть яйцами. А то топор ему дай, пусть Яату достраивает.
— Ты б языком в момент мне ее достроил,— говорит Махахей.
Махахей тоже не смотрит на Барздыку, оба они вперились в
бусла, задрали головы вверх и пацаны. И птица — статуя каменная оживает, хлопает крыльями, клокочет розовым костяным клювом.
— Ну-ну, здоров,— говорит Махахей.— Признал... Как же я, зараза ты такая, жабоед болотный, злыдня кусок, хату просушу? Как печь протоплю? Вот бабу Ганну кликну, она тебе сову смоленую покажет, ноги твои — жерди, осмолки хвоевые на растопку пустит.
— Это он тебе покажет, где раки зимуют,— смеется Барздыка. Махахей будто и не слышит его.
— Жалко, жалко,— говорит он.— Ты гляди, прилетел и в гнездо спрятался. Трудная будет весна и у него. А то бы скинул. Ей-бо, как пить дать. А так жалко...
— Жалко у пчелки, знаешь, где... Который год ты его жалеешь, а он тебя в хату не пускает. Жалостливый до бусла, меня бы кто так пожалел... А ну пошли, пошли, спотыкачи!
— И то...— говорит вслед Барздыке Махахей и сам бредет по воде к сараю, открывает его настежь, хмуро смотрит на пугливо жмущуюся к стене корову, хорошо хоть сарай строил на бугре и стоит сейчас корова на сухом. Махахей выносит из сарая весло и два жака, бросает их в челн, долго смотрит вслед Барздыке. Никогда не ругались, не дрались они, но и мира между ними нет. Барздыка и сгубил дубовую рощу, о которой думал Махахей перед тем, как тот выплыл на телеге к его хате.